Именно этот историко-географический факт в биографии любимой внучки промотавшего свои полотняно-заводские миллионы деда – Афанасия Гончарова – стал постепенно ключевым в восприятии в калужских весях личности и творчества её великого мужа. Калуга стала смотреть на Пушкина исключительно через помпезные въездные ворота в полотняно-заводское имение семьи своей возлюбленной, полагая, видимо, что "калужский фактор" стал в самый плодотворный период жизни гения почти определяющим и не будь его, неизвестно ещё, прочли бы мы главные его творения, без коих сегодня немыслима вся русская словесность.
Отчасти такая точка зрения имеет место быть, ибо та же "болдинская осень" случилась в творчестве поэта не без влияния родственников будущей жены, конкретно – держателя полотняно-заводских миллионов (а, следовательно – приданого 18-летней красавицы Натальи) экспрессивного и малорационального деда Афанасия, не нашедшего ничего лучшего, как предложить поэту в качестве приданого невесты уродливую 600-пудовую бронзовую статую Екатерины II, что годами пылилась в подвале полотняно-заводского дворца Гончаровых. Поняв, что деньги на приданое невесте придется добывать самому и затем одалживать их тёще, Пушкин устремляется в своё Болдино для перезакладки имения и оформления ссуд, из которых планирует выделить родственникам жены 11 тысяч. На беду (а может и совсем наоборот) оказывается надолго запертым в своем имени эпидемиологическим карантином и от избытка навязанного свыше досуга творит бессмертные стихи.
Малая, если так можно выразиться, родина жены поэта всегда ревниво относилась к пушкинской теме, полагая, что любовь поэта к своей избраннице должна обязательно распространяться и на веси, связанные с ней. Поэтому в Калуге издавна сформировалась партия, стойко исповедующая идеологию непременного пребывания Пушкина в самой Калуге. Обоснование – всего одна начальная строка из "Путешествия в Арзрум": "…Из Москвы поехал я на Калугу, Белёв и Орёл…" Впрочем у этой точки зрения нашлись и оппоненты, указывающие на нетождественность предлогов "на" и "в". Тем более, что никаких иных документальных доказательств посещения заповедника провинциального купечества великим русским поэтом не обнаруживалось. И тот, скорее всего, прокладывал маршруты в имение родственников прекрасной Натали в обход Калуги. Так короче.
Тем паче в остроумно-назидательных письмах своей супруге всякий раз выводил метящую ей в приемные матери Калугу в довольно неприглядном свете, ставя её по уровню мещанского прозябания на самые высокие места. Почти что вровень с Москвою. И настоятельно не рекомендовал Наталье Николаевне губернские увеселения. К коим, как следует из тех же писем, она, видимо, была весьма предрасположена.
По той ли причине, а может, как раз в унисон иной, высказанной ранее в адрес Калуги её выдающимся супругом, но губерния и по сей день скупится на увековечение памяти своей блистательной землячке, на протяжении последних вот уже трёх десятков лет так и не решившись установить в Калуге памятник неподражаемой супружеской чете. Уже практически готовый, но так и не получивший одобрения калужского обывателя на место его прописки в границах областного центра. Якобы для захолустного сегодня Полотняного завода – родового гнезда Гончаровых – он чересчур значителен, а для Калуги – ядра губернского величия – излишне шаловлив.
"Приемная мать" прекрасной Натали – старо-, а теперь уже и новокупеческая Калуга – считала и считает Пушкина, пожалуй, даже более своим, нежели его законную супругу. Последняя всегда упоминается в контексте "мужчиной жены", хотя – и с полным арсеналом всяческих супружеских достоинств, без которых, по мысли местного истеблишмента, никак нельзя числиться в высоком ранге первой леди русской словесности. Отсюда – и защитная позиция в непрекращающихся по сей день известных кривотолках на счёт Натальи Николаевны: "виновна или нет?" Надо отдать должное принявшей на себя роль отчего гнезда Калуге сомнений в праведности пушкинской избранницы здесь никогда не допускалось…
Константин Паустовский
Паустовского я полюбил поздно, но молниеносно. Не в школе, не после, а только сейчас. Вдруг – как ударило током. С опозданием, но – пускай. Точно помню: это были «Караси» из его «Повести о жизни» – великой, как оказалось, но малознаменитой саги о былом. «Он (карась) лежал на боку, – вытаскивал из закоулков своей необъятной памяти первую детскую рыбалку маэстро, – отдувался и шевелил плавниками. От его чешуи шёл удивительный запах подводного царства. Я пускал карася в ведро. Он ворочался там среди травы, неожиданно бил хвостом и обдавал меня брызгами. Я слизывал эти брызги со своих губ, мне хотелось напиться из ведра, но отец не позволял этого».