«Я в ужасном беспокойстве! Я со вчерашнего дня был в пять часов утра на Северном вокзале, в 7 1/2, затем вечером в 5 часов 5 минут, ночевал Бог весть как, снова ждал в 5 утра и 7 1/ 2. Чехова нет как нет. Что делать? Ради Бога, будьте терпеливы, уговорите Ан. Ивановну еще подождать, иначе вся поездка Чехова пропала; меня эти два дня ожидания ни свет ни заря на сквозном ветру н холоду – совсем уходили. Подождите, умоляю Вас, ради Чехова ещё два дня… А то где теперь Чехову искать Вас, если Вы уедете??!!!»
В этот же день Григорович пишет Суворину ещё одно письмо:
«Я в истинном горе. Сегодня в пятницу, несмотря на усталость и нервное возбуждение (Григоровичу 67 лет – О.), я не утерпел и снова отправился в Вену на вечерний (последний) поезд Северной дороги; на нём Чехова опять нет! … Не случилось ли чего? … Вернувшись сегодня домой в 11 часов, я был в таком волнении, что насилу мог писать: руки дрожали как у 100-летнего старца; эти возбуждения мне крайне вредны, не успокоюсь я вполне до того времени, пока не узнаю что-либо положительное о судьбе Чехова».
С Чеховым было всё нормально. Свой отказ от поездки он мотивировал в письме к Плещееву следующим образом:
«Я не расположен теперь к физическому труду, хочу отдыха, а ведь шатание по музеям и Эйфелевым башням, прыганье с поезда на поезд, ежедневные встречи с велеречивым Григоровичем, обеды впроголодь и погоня за сильными ощущениями – всё это тяжёлый физический труд».
Григорович, узнав наконец, что Чехов и не собирался приезжать, написал Суворину:
«Чехов поступил с нами всё-таки не по-европейски».
Конечно! Чехов поступил по-русски. Нет народа более неблагодарного, более мстительного и злобного по отношению ко всевозможным благодетелям. Чем больше благодеяний, тем больше ненависть русского к товарищу начальнику. Чем больше русский улыбается, униженно благодарит, тем больше он ненавидит этого человека, тем больше считает себя перед ним униженным. Постоянно пишут о странном сочетании покорности и крайнего анархизма русских. Ничего странного. Покорность основана на сглазе и юродстве, на ощупывании жертвы. Месть может и не состояться, но может состояться всегда, в любую минуту. Менее всего русским приятно чувствовать себя кому-либо обязанными. Хотя они всегда кому-то обязаны.
Полуфранцуз Григорович просто плохо понимал Чехова, не чувствовал своей вины перед ним. А ведь он его раздавил своей помощью. Через три месяца, осенью того же 1889 года, Чехов шипел в письме к Суворину:
«Ах, как рад этот Григорович! И как бы все они обрадовались, если бы я подсыпал Вам в чай мышьяку или оказался шпионом, служащим в III отделении».
Чехов это кондовый русский, «от сохи». Он посмотрел на европейскую образованность, воспитанность и сказал: да, это вещь, надо этой наукой овладеть. И стал вполне европейцем, вежливым, учтивым, аккуратным. Но при этом слишком елейно вежливым и учтивым, с надрывом вежливым и учтивым, с выдёргиванием рук вежливым и учтивым. Поднимает упавшую трость, да так резко и подобострастно, что локтём спихивает ваш фамильный сервиз. Бросается собирать осколки, и опрокидывает стол. И всё это элегантно, вежливо, по-европейски. Никакой неуклюжести. Европейская воспитанность, но «с усердием», «с нажимом»… Так что кости хрустят.
Уже по стилистике чеховских писем вполне ясно. На каждом листе «скромность». По 3-4 предложения. Один раз можно, два, но не 500 же, не 1000. Да вот его отношения с литератором Сергеенко. О нём Чехов говорил:
«Про Сергеенку я не могу сказать ничего определённо дурного, знаю только, что он хохол нудный и неискренний».
Меньшикову в декабре 1898 года Чехов пишет:
«Сергеенко прислал мне две свои книги: о Толстом и повесть „Дэзи“ – необыкновенно умственное произведение; действуют в повести не люди, а всё какие-то сухие пряники. Сергеенко юморист, комик, но вообразил себя великим писателем, стал серьёзен и засох».
Самому же Сергеенко в это же время автор «Хамелеона» пишет следующее:
«Милый Петр Алексеевич, едва я написал тебе, как пришло твоё письмо. Ты пишешь: „Вследствие каких– то причин наши личные отношения принимают иногда какой-то колючий и нехороший характер“. Говорю тебе искренно, прямо и от души – я не замечал ничего подобного. Отношусь я к тебе так же сердечно, так же по-дружески и по-товарищески, как относился всегда и, должно быть, буду относиться. В наших отношениях я не заметил ничего дурного; я ломаю голову, стараюсь припомнить что-нибудь и пока могу обвинить себя только в одном: в последние годы мы встречались только по вечерам, к вечеру же я всегда бываю болезненно утомлён и потому неразговорчив и не расположен ни к чему серьёзному – и, быть может, я казался тебе не таким, как нужно … Мне кажется, что виноваты не ты, не я, а твоя хохлацкая мнительность. Твои книжки всем нравятся, и я очень рад…»
Н-нда. Нет, всё понятно, но зачем же такое сладострастное «договаривание»? Зачем ранее Чехов сказал Сергеенко: «Я НИКОГДА не вру», – причем слово «никогда» подчеркнул (письмо от 7.03.93 г.)? Подчёркивать-то зачем? Зачем этом мармелад «искренно, прямо и от души»?