Нас с Фикретом болезнь прихватила одновременно, мы целые ночи кемарили в нужнике между выхлопами крови и слизи, и таких, как мы, было не счесть, многие доходяги и загибались в сортире, высирая кишки и проваливаясь в очко, где, полуживые, захлебывались кровавым дерьмом, усаженным трупными мухами. Для измученных сверх всякой меры бедолаг было облегчением утонуть в окровавленном говне, а оно шевелилось и жужжало от мух. Подтирались руками, потом скоблили их о землю, но они все равно были как будто вечно грязные. Маленькой радостью было бросать в дырку песок и засыпать мух. Не знаю, сколько солдат померло от дизентерии или осталось инвалидами — наверное, многие, многие тысячи. Фикрет и я едва не окочурились, но врачи не могли помочь дизентерийным больным, забившим полевой госпиталь, и мы валялись в жару, испражняясь кровавой слизью, а наша воля к жизни и сама жизнь вытекали у нас между ног. Я пропустил много боев, и одно время казалось, что мне уже не вернуться на передовую. Когда приходят мысли о воинской славе, увенчавшей нас под Чанаккале, и меня распирает от гордости, я напоминаю себе о бесславных стонах в лихорадочном поту, об испражнениях кровавой слизью и невозможности помочиться, которые тоже часть военной жизни. Мне вспоминается наш замкомвзвода, который прибыл этаким красавчиком — надраенные ботинки, ухоженные навощенные усики, благоуханье лимонного одеколона — но скоро в пропитанных кровью штанах ползал на четвереньках среди трупов и скулил, будто покалеченная собака. Человек потерял достоинство, и мы его жалели, но он от позора застрелился.
Потом меня и Фикрета перевели в тыловой госпиталь под Майдосом. По скверной дороге нас везли на подводе, запряженной осликом. Раненые лежали штабелями, а ослик был совсем изможденный — выпирающие ребра, слепой на один глаз, весь в шрамах. Из жалости некоторые солдаты слезали и ковыляли за подводой, то ли подталкивая, то ли держась за нее.
С госпиталем связано одно приятное воспоминание — сестра, которая заинтересовалась Фикретом и мной. Сестры милосердия походили на ангелиц или привидения. Укутанные в белое, только лица открыты, они бесшумно переходили от раненого к раненому, говорили негромко, но проявляли недюжинную силу, когда требовалось удержать горячечного или обезумевшего от мук. Сейчас кажется странным, что ко мне прикасались неродные женщины, которые ухаживали за мной и мыли меня, воркуя, как мать. Тогда мне было слишком плохо, чтобы из-за этого беспокоиться, и потом, известно, что на войне все правила меняются, ну вроде как со свининой — простительно съесть, когда голодаешь и ничего другого нет.
Сестра, что была очень добра к нам с Фикретом, по-турецки говорила плохо, с чудным неопределимым акцентом, и носила франкское имя Георгина с каким-то довеском. Не просто «Георгина, дочь такого-то», а еще «Илифф».
— Что это означает? — спросил я.
— Вроде бы, «долголетие», — ответила она.
— Может, «илик»
[78]? — уточнил Фикрет, которому тогда полегчало.Сестра рассмеялась приятному комплименту. Очень она была миловидная, производила впечатление. Скоро Георгина стала нам как сестренка, с которой можно держаться запросто. Глядя на ее голубые глаза, белую кожу и румяные щеки, я спросил:
— Ты из франков? Или черкешенка?
— Я ирландка.
— Это вроде франка?
— Наверное.
— Ты христианка?
— Да.
Вмешался Фикрет:
— Это не важно. Вот выпишусь и женюсь на тебе, а веру можешь не менять.
— Выкуп очень большой, — улыбнулась Георгина. — Да и муж воспротивится.
Мы удивились, что это за муж, который позволяет жене общаться с другими мужчинами, ухаживать за ними, и пришли к выводу, что парень, скорее всего, из неверных. Оказалось, он дипломат и женился на этой самой Георгине в Англии перед войной, прежде чем его отозвали.
— Твой муж неверный? — спросили мы.
Георгина сначала не поняла, а потом сказала:
— Он оттоман, мать у него из Сербии, а отец из Смирны.
— Как ты попала в госпиталь? — спросил Фикрет.
Она вздохнула:
— Хотела быть полезной.
Георгина готовила нам очень сладкий чай с мятой, он, по-моему, здорово помогает при дизентерии, советовала есть соль и давала соленый айран, если удавалось достать. Добрая сестра — одно из лучших воспоминаний о войне, но тогда я грустил, потому что она напоминала о сестрах и матери, оставленных в Эскибахче. Выписываясь, я подарил ей диковинку из тех, что собирал на фронте — крестик из немецкой пули, аккурат посередке пробитой французской. Георгина Илифф очень обрадовалась подарку и сказала, что сделает из него брошку. Не знаю, сделала или нет.
Мы с Фикретом поспели на передовую к тяжелым боям в конце лета, когда самая жара. Мы очень ослабли, и, наверное, не стоило нам возвращаться. Думаю, будь мы покрепче, Фикрет, возможно, оправился бы от раны. Но мы считали, надо проявить себя мужчинами, товарищей подводить нельзя, и наврали врачам-грекам, что нам лучше, чем оно было на самом деле.