– Мне кажется, – испуганно заговорил Сенявин, когда Митя кончил кашлять, – мне кажется, что я тоже начинаю сходить с ума… Ну, при чем здесь, черт его побери, Иван Карамазов?!
– Потому что нельзя, – с той же виноватой улыбкой на губах отвечал Митя, – невозможно несчастной матери, у которой на глазах генерал велел разорвать собаками сына, невозможно ей примириться с этим генералом ни в раю, ни где бы то ни было. Тут действительно надо богу билет вернуть. И никакой старец Зосима, никакой Достоевский, напиши он еще два романа, такого бога оправдать не сумеют… Но если… если представить, что в своей прошлой жизни этот мальчик был генералом и сам велел растерзать ребенка на глазах его матери. А теперь ему пришло наказание. Или урок на будущее… Люди по-разному называют эти явления кармы, или судьбы, если говорить по-русски… Как только мы это себе представим, Ивану не придется возвращать богу билет и сходить с ума. И бога тогда не потребуется защищать. Бог, который в защите нуждается, разве он нужен, такой бог?
– Ну понятно! Теперь все с вами понятно! – радостно воскликнул Профессор и, проведя рукой по лицу, словно стер с него наигранный испуг. – Вы буддист, батенька! Сразу надо было признаться… Только не надо вам, буддисту, лезть в христианство! Вы в нем ничего не поймете со своей кармой! У вас другой билет, в другом направлении!
Сенявин от выпитого сильно раскраснелся.
– Я не буддист, – покачал головой Митя и перестал улыбаться. – Я не могу быть буддистом, потому что родился и живу здесь, в России, на другом склоне Великой Горы. Тут все в сердцевине своей христиане, даже атеисты, как вы подметили… Но неужели вы, ученый и умный человек, не видите, что христианство, живое во времена Рима, теперь как бы окаменело. Поэтому вы ни на один вопрос Саши не могли как следует ответить: ни о рае, ни о жестокости бога, которого отменили две мировые войны. Потому что религия и в ней богословие должны быть вечно живыми, растущими и развивающимися. Не меньше, чем наука. Потому что все наше знание – из одного корня. И если наука идет вперед, а богословие топчется на месте, сам собой рождается атеизм, которого вы боитесь.
Митя умолк.
– Я не боюсь атеистов, – возразил Сенявин. – Они представляют угрозу для тех людей, которые еще не встали на путь веры или стоят на нем недостаточно твердо. Но я-то человек верующий и
Профессор снова опустошил рюмку и продолжал:
– Кого я действительно опасаюсь, так это разного рода, так сказать,
Сенявин схватил рюмку и тут же поставил ее на место.
– Вы ждете, чтоб я вам сказал: такие, как вы, переводчики или ваш псевдо-Николай Николаевич губят Россию?
Профессор снова поднес рюмку ко рту и снова поставил на место, почти стукнул ею о стол, так что половина содержимого выплеснулась на столешницу.
Встал из-за стола и направился к прихожей.
Но на пороге обернулся и решительно произнес:
– Так нет, не скажу! Не дождетесь! Вместо этого всем пожелаю спокойной ночи!.. Честь имею!
И вышел из зала.
Оставшиеся за столом долгое время молчали.
Драйвер с графином в руках замер возле стула, на котором недавно сидел Профессор, и пожелтевшим взглядом будто сверлил Мите лицо.
Ведущий тоже не отрывал взгляда от Сокольцева и не улыбался. Он лишь один раз пригубил из стакана. На протяжении всего ужина Трулль пил мало и осторожно.
Митя же, как только Сенявин вышел, закашлялся, а потом принялся есть холодное мясо и запивать его пивом из серебряного кубка на высокой витой ноге. Лицо его во время приступа выражало муку, а после – полную сосредоточенность на еде и питье.
Первым нарушил молчание Трулль: