— Помилуй. О трёх вещах благоразумный человек не распространяется: о своих рогах и супруге, выставленной на всеобщее глумление, о содомии и о бегстве с поединка. Все это отвратительно. Как донести-то было? Вчера… Мне Наталио сказал, что Тиберио с лестницы упал, повредился. Ну, я зашел навестить. Кряхтел он, кровоподтек был на скуле и на лбу, рука переломана. На ногу ступить не мог. Он не вставал. Посидел я у него четверть часа, успокоил, как мог… Постой… — Ипполито напрягся. — Он кого-то боялся! Говорил, что собирается после выздоровления покинуть двор! Сказал, что уедет… Родни-то у него здесь уже нет. Да, он точно думал уехать….
Церемониймейстеру не нужно было столь настойчиво уверять подеста об услышанном от Комини. Мессир д'Альвелла ему и без того верил. Более того, он прекрасно знал, откуда в голове старого ганимеда появились мысли об отъезде. Причиной тому стало интимное общение интенданта с мессиром Аурелиано Портофино — на лестнице в библиотечном портале. Ну, и что? Бездельник и лодырь Портофино должен был сжечь его, и забот бы не было, вместо этого возиться с трупом был теперь обречен он, д'Альвелла! Если даже такие приличные люди, как Портофино, нарушают свой долг — что с Альмереджи-то спрашивать? О tempora, o mores! Бесовские времена!
Пока мессир Тристано д'Альвелла тягостно вздыхал и ругался, мессир Грациано Грандони и мессир Аурелиано Портофино после трапезы тоже заговорили о случившемся. При этом Чума, не выпуская из рук гитары, был настроен весьма благодушно, чему Аурелиано не находил объяснений, ведь он видел, что после победы на турнире дружок был расстроен и зол. Что случилось?
— Ну, и кто, по-твоему, траванул-то старого фенхеля? — Песте нежно пробежал пальцами по струнам и, не дожидаясь ответа, нежно промурлыкал.
Гаер ударил по струнам и улыбнулся игриво и лукаво, и мягко допел:
Тут Грациано умолк, заметив, что дружок Лелио смотрит на него, как на безумного.
— Что молчишь, Лелио? Кто старого крысёныша траванул-то? — Чума снова ударил по струнам.
Инквизитор мрачно поинтересовался.
— Ты что, рехнулся сегодня? С утра чуть сокольничьего не прибил насмерть, потом приз взял, как гробовой саван, а теперь горланит какие-то распутные песенки… — Лелио недоумевал. — Что с тобой приключилось? Тяпнул, что ли, втихомолку?
Грандони улыбнулся предположениям дружка, и отрицательно покачал головой. Про себя Чума тоже недоумевал — но совсем по другому поводу. Как это выходит? Почему приветливые слова зеленоглазой девицы преобразили для него мир? Он, оказывается, лгал себе, полагая, что был задет пониманием своей ненужности никому. Вранье. Он был нужен Бьянке Белончини — и его это ничуть не радовало. Его задела мысль, что он не нужен ей — этой черноволосой красотке с глазами лесной лани. Именно ей. А почему? Она ведь не нравилась ему и раздражала. Ну, положим, при ближайшем рассмотрении девица оказалась здравомыслящей. Можно было даже признать, что она весьма недурна собой. Ну, и что? Femina nihil pestilentius. Он, что, сошёл с ума?
Тут Чума отвлёкся от этих странных мыслей.
— Да пустяки это всё. Так кто ганимеда отравил?
— Да что ты привязался? Тот же, что Верджилези с Белончини прикончил.
— Ну, это понятно.
— Так ли? Как утверждал Аристотель в De Anima, III, 2: ή δε του αισθητού ενέργεια και της αισθήσεως ή αυτή μέν έστι και μία, το δ'είναι ού το αυτό αύταΐς, μία μέν έστιν ή ενέργεια ή του αισθητού και ή τού αισθητικού, το δ'είναι έτερον…
— Это совсем не глупо, — оценил шут и продолжал строить предположения, причем, исключительно от искрящегося в нём веселья, — а не дружки ли его траванули? К примеру, Фурни, Бранки или Кастарелла?
— Кастарелла тоже содомит? — брезгливо поморщился инквизитор, — мне рассматривать твои слова как денунциацию?
— Uno assai piu palese sodomita che è Comini…, но что толку в доносах? Паоло — шпион Тристано и отрабатывает свой хлеб. — Песте вдруг всколыхнулся. — А ведь это ты во всём виноват, Лелио! Подумать только, не пренебреги ты своими обязанностями, не спусти сукина сына с лестницы, а сволоки его в Трибунал…
— И что?…
— Он был бы жив.
Иквизитор расхохотался.
— Да ты рехнулся, Песте, — отсмеявшись, дружок окинул Чуму взглядом снисходительным, но тяжелым, в котором участь, ожидавшая мессира Тиберио в Трибунале, проступила во всей своей убийственной четкости.
Чума понял, но пояснил.
— Я о том, что его не отравили бы…
Инквизитор оказался фаталистом.