Но, в конце концов, все это было пустяки. Я боялся первого рейса не из-за этих обычных трудностей. Была одна трудность более сложная,-- о ней втайне думали все санитары. Тяжело было остаться с глазу на глаз с сорок? искалеченными людьми, особенно нам, студентам, освобожденным от солдатской службы. Мы боялись насмешек, справедливого возмущения людей, принявших на свои плечи всю тягость и опасность войны, тогда как мы, молодые и в большинстве здоровые люди, жили в безопасности, не терпя никаких лишений,
Во время первого рейса мне было поначалу просто некогда разговаривать с ранеными и прислушиваться к их словам. К ночи, наконец, все затихло. Я немного посидел у себя в отделении, покурил, поглядел за окно. Там пронеслась, переворачивая по вагону полосы света от фонарей, какая-то станция. Потом снова за окнами под стук колес потянулась ночь и дрожащие огни затерянных деревень.
-- Санитар!-- крикнул из вагона хрипловатый, требовательный голос.-- А санитар!
Я вскочил и пошел по вагону. Звал меня раненый с коричневым, одутловатым лицом.
-- Спишь, клистирник? -- спросил он меня спокойно, без насмешки.-- Тебе спать не полагается по должности. Дай попить. А то маешься тут всю ночь с пересохшим горлом.
-- Спать всем полагается,-- примирительно сказал с соседней койки раненый с реденькой бородкой и сухим лицом. Говорил он высоким мальчишеским голосом.-- Иному вечным сном, а иному недолговременным.
-- Ты что ж, монашествующий, что ли?-- насмешливо спросил его одутловатый.
-- Э-э-э, земляк,-- усмехнулся сухолицый.-- Нет еще такого монастыря, куда бы я пошел монахом. Мне монастырь нужен особый, приличный моему пониманию жизни.
-- Фу-ты ну-ты, какой тюльпан!-- сердито заметил третий раненый с забинтованным лицом. Среди белых бинтов остро блестели, как у хорька, его маленькие глаза.
-- Вот смеемся мы друг над другом,-- промолвил сухолицый,-- а основы жизни не разумеем. В чем она заключается.
-- А ты расскажи, не скупись,-- грубо потребовал одутловатый.-- Про основу да про уток.
-- Это можно,-- охотно согласился сухолицый и помолчал,-- Жил на русской земле один старичок довольно знаменитый. Граф Толстой. Столько книг написал, что, говорят, даже правая рука у него несколько высохла. Болела у него, значит, рука, и держал он ее завсегда засунутой за кушак. Так ему было вроде легче, вроде будто отходила у него рука.
-- Это верно,-- сказал забинтованный раненый.-- Я сам видел на портрете.
-- Уж как замлеет что -- иль рука, иль нога, так нет хуже,-- согласился одутловатый, с трудом подвинулся на койке и сказал мне:-- Да ты садись, санитар. Разбудил я тебя, так хоть посиди с нами, послухай.
-- Бесперечь будить человека тоже нельзя,-- заметил из глубины вагона сонный голос.-- От этого кровь киснет.
-- А ты помолчи!-- прикрикнул одутловатый,-- Дай людям поговорить.
-- Да-а,-- сказал сухолицый и облизнул тонкие губы:-- Старик был подсохший, и звали его Лев. И, надо быть, правильно звали. Потому сила в нем, передают, была прямо львиная. В мыслях, конечно, в разумении. А в теле у него ничего не было, даже росточку был незаметного. Да, так вот, значит, жил у нас в посаде один маляр по прозвищу Колер. Произошло у него с тем графом Толстым случайное столкновение. Не то чтобы столкновение, а простой разговор. Сидит это однажды Колер на пересадочной станции бог весть где, одним словом, где-то пониже Москвы, сидит цельные сутки, дожидается поезда, а кругом лето, пыль и станция безлюдная, вялая. И появляется на той станции граф Толстой и тоже дожидается поезда.