Читаем Беспокойная юность (Повесть о жизни - 2) полностью

После этого нас продвинули немного вперед, к разрушенной железнодорожной будке. Около нее лежали на пыльной траве десятки кое-как перевязанных раненых. Мы тотчас начали грузить раненых в вагоны. Поезд был уже полон, но раненые не убывали. Мы клали их в проходах, в тамбурах, в "команде". Весь поезд уже стонал тягучим разноголосым стоном.

Бой, очевидно, приближался, но мы не видели этого.

Я только мельком замечал то выбитое стекло в окне вагона, то слышал хлесткие удары шальных пуль по рельсам.

Один из наших санитаров был ранен в плечо. Романина сбило с ног горячим ударом воздуха.

Но это шло мимо сознания. Все были поглощены одной мыслью: "Скорее грузить раненых! Скорее!"

Потный офицер подскакал к поезду и вызвал Покровского. Погоны у офицера были покрыты таким толстым слоем пыли, что не было видно звездочек.

-- Скорей! -- закричал офицер сорванным голосом.-- Убирайте к чертовой матери ваш поезд! Через четверть часа будет поздно. У вас двойная тяга! Немедленно!

Офицер тряс нагайкой, зажатой в руке, и показывал на север. Конь под офицером вертелся, как осатанелый.

-- Мы еще можем брать раненых на крыши! -- прокричал в ответ Покровский.

-- Берите на ходу! -- крикнул офицер, рванул коня и поскакал к паровозу. Поезд тотчас тронулся. Некоторые раненые успевали уцепиться за поручни, и санитары втаскивали их на площадки.

Только сейчас я заметил, что уже наступили сумерки,-- яснее стал виден огонь разрывов, и пыль на горизонте окрасилась в зловещий багряный цвет.

Потом пули начали щелкать в стены вагонов, но это длилось всего несколько минут. Поезд шел с огромной скоростью. Когда наконец он сбавил ход, мы сообразили, что вырвались из "мешка".

Поезд взял несколько сот раненых, перевязанных наспех, с промокшими от крови бинтами, со сползшими повязками, почерневших от боли и жажды. Нужно было перевязать всех заново. Нужно было отобрать тяжелых, требующих немедленной операции.

Работа началась тотчас, и с той же минуты время остановилось. Мы перестали его замечать. Каждые четверть часа у себя в операционном вагоне я смывал с полов, покрытых линолеумом, кровь, убирал заскорузлые повязки, потом меня звали к операционному столу, и я, плохо соображая, что делаю, держал ногу раненого, стараясь не смотреть, как Покровский пилит белую сахарную кость стальной цепкой пилкой. Внезапно нога делалась очень тяжелой, и сквозь какую-то муть в сознании я соображал, что операция окончена, и относил отрезанную ногу в цинковый ящик, чтобы потом похоронить ее на остановке.

Пахло кровью, валерьянкой и горящим спиртом. На спиртовках непрерывно кипятили инструменты.

С тех пор синеватое спиртовое пламя связано у меня в памяти с невыносимым страданием, покрывающим лица людей серым мертвенным потом.

Иные раненые кричали, иные, стиснув зубы, скрипели ими и ругались. Но один раненый своей выносливостью поразил даже невозмутимого Покровского. У раненого была разбита тазовая кость. Боль он испытывал нечеловеческую, но в операционный вагон пришел один, без санитара, хватаясь за стены. Во время перевязки он попросил только разрешения закурить "для легкости". Он ни разу не застонал, не вскрикнул, все время успокаивал Покровского и Лелю, помогавшую Покровскому вынимать осколок снаряда и делать сложную глухую повязку.

-- Ничего! -- говорил он.-- Терпимо. Вполне даже терпимо. Вы не беспокойтесь, сестрица.

Боль выдавали только глаза. С каждой минутой они все сильнее выцветали, подергивались желтоватым налетом.

-- Откуда только ты такой взялся? -- сердито спросил Покровский.

-- Вологодские мы,-- ответил раненый.-- Меня мать родила, ваше высокородие, во сыром бору. Сама и приняла. И обмыла водицей из лужи. У нас, ваше высокородие, почитай, все такие. Раненый зверь, конечно, кричит. А человеку кричать не пристало.

Сейчас я не могу припомнить, сколько времени длились эти непрерывные перевязки и операции. Для особенно сложных операций поезд задерживали на станциях.

Помню только, что я то зажигал яркие электрические лампы (в вагоне был аккумулятор), то гасил их, потому что за окнами, оказывается, уже светило солнце. Но светило оно недолго, как мне казалось, всего какой-нибудь час, и я снова зажигал белые слепящие лампы.

Однажды Покровский взял меня за руку, отвел к окну и заставил выпить стакан бурой и липкой жидкости.

-- Держитесь,-- сказал он.-- Скоро конец. Нельзя ни одного человека сменить.

И я держался, только время от времени меняя окровавленный халат.

А раненые все шли и шли. Мы перестали различать их лица. Уже мерещилось, что у всех раненых одно и то же небритое, позеленевшее лицо, одни и те же белые и круглые от боли глаза, одно и то же частое беспомощное дыхание и одни и те же цепкие железные пальцы,-- ими они впивались нам в руки, когда мы держали их во время перевязок. Все руки у нас были в ссадинах и кровоподтеках.

Один только раз на неизвестной станция в Польше я вышел на минуту из вагона покурить. Был вечер. Только что прошел дождь. На платформе блестели лужи. В зеленоватом небе висела, как гроздь исполинского винограда, грозовая туча, чуть подернутая розоватым цветом зари.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже