Читаем Беспокойная юность (Повесть о жизни - 2) полностью

Начались разговоры об устройстве римских бань, воспоминания о Сандуновских банях в Москве, о горячих банях в Тифлисе, о том, как превосходно описал их Пушкин, о пушкинской прозе, о прозе вообще -- ее Рыжебородый считал "богом искусства",-- о том, чья проза лучше -- Пушкина или Лермонтова, о плане "Войны и мира", якобы вкратце набросанном Лермонтовым и попавшем в руки Льву Толстому, о похоронах Толстого в Ясной Поляне, об "Анне Карениной", об охоте Левина на вальдшнепов, вообще об охоте и о чеховской "Чайке". В конце концов обнаружилось, что Рыжебородый бывал у Чехова в Ялте, ставил чеховские пьесы в провинциальных театрах, свободно говорил по-французски и к постройке бань никогда не имел никакого отношения.

Мы никак не могли выяснить его профессию. На прямые вопросы он отвечал стихами Максимилиана Волошина. Эти стихи, по его словам, хорошо выражали характер его жизни:

Изгнанники, скитальцы и поэты, Кто жаждал быть, но стать ничем не смог. Для птиц -- гнездо, для зверя -- темный лог, Но посох нам и нищенства заветы.

Через два дня после появления Рыжебородого мы уже не могли себе представить, как можно было жить в проклятом Замирье без этого человека.

Рыжебородый совершенно не считался с Кедриным. Когда Кедрин пускался в нудные свои речи и мешал общему разговору, Рыжебородый говорил с добродушной улыбкой:

-- Старик! Погоди! Тебя вызовут.

Иногда, чаще всего по ночам, разговоры приобретали жгучий характер. Говорили о революции.

Романин был настроен по-эсеровски, Кедрин тянул свою кадетскую профессорскую канитель, а Рыжебородый говорил, что и Романина и Кедрина сметет к чертовой бабушке рабочая революция. Все чаще стали повторяться имя Ленина и слово "Интернационал".

Когда Рыжебородый говорил, все замолкали. Казалось, был уже слышен гул народных толп, гул революции, накатывающейся на Россию, как океан, смывающий плотины.

Даже Кедрин не прерывал Рыжебородого. Он только протирал трясущимися пальцами очки, страшно фыркал носом, будто продувал его, и вздергивал плечи. Это было у Кедрина выражением наивысшего возмущения, равно как и слово "па-а-звольте!". Его он произносил надменно и вызывающе. Но на этом запал у Кедрина обыкновенно кончался, и он шел спать, сокрушенно бормоча и аккуратно складывая на табурете свое земгусарское обмундирование.

Но однажды, когда к нам в гости пришла сестра из соседнего отряда по прозвищу "Маслина", Кедрин был изобличен в том, что он отчаянный дамский угодник.

Он вытащил из своего чемодана и подарил сестре флакон парижских духов "Коти". Сестра игриво водила глазками и глухо хохотала от счастья. Кедрин семенил около нее, потирая руки, пока Рыжебородый не прикрикнул на него:

-- Старик! Уймись! Тебя вызовут!

После Февральской революции Кедрин был одно время комиссаром Временного правительства на Западном фронте. Легко представить себе, сколько он наговорил беззубых и тошнотворных речей. Если солдаты не убили его за это, то просто Кедрину повезло.

Я много ездил в ту зиму по маленьким городам и местечкам. Ездил то верхом, то на поездах.

Тогда Белоруссия выглядела так, как выглядел бы старинный пейзаж, повешенный в замызганном буфете прифронтовой станции. Следы прошлого были еще видны повсюду, но это была только оболочка, из которой выветрилось содержимое.

Я видел замки польских магнатов -- особенно богат был замок князя Радзивилла в Несвиже,-- фольварки, еврейские местечки с их живописной теснотой и запущенностью, старые синагоги, готические костелы, похожие здесь, среди чахлых болот, на заезжих иностранцев. Видел полосатые верстовые столбы, оставшиеся от николаевских времен.

Но уже не было ни прежних магнатов, ни пышной и бесшабашной их жизни, ни покорных им "хлопов", ни доморощенных раввинов-философов, ни грозных Судных дней в синагогах, ни истлевших польских знамен времен первого "повстания" в костельных алтарях. Правда, старые евреи в Несвиже могли еще рассказать о потехах Радзивилла, о тысячах "хлопов", стоявших с факелами вдоль дороги от самой русской границы до Несвижа, когда Радзивилл встречал свою любовницу авантюристку Кингстон, о многошумных охотах, пирах, самодурстве и шляхетском чванстве, глуповатой спеси, считавшейся в те времена паспортом на вельможное "панство". Но рассказывали они об этом уже с чужих слов.

А сейчас, во время войны, устоявшийся быт, так же как и эти тусклые воспоминания, стерла до основания война. Она затоптала его, загнала в последние тихие норы, заглушила хриплой руганью и ленивым громом пушек, стрелявших и зимой, только чтобы прочистить горло.

Но в бестолочи и военной сумятице явно выступали черты нового переломного времени, и у людей на сердце было тревожно, как перед медленно идущей грозой.

Зима стояла гнилая. Снег падал и раскисал. И так стоял, раскисший, неделями. Земля была покрыта грязной снежной кашей. Сырые ветры упорно дули из Польши, вороша перепрелую солому на белорусских халупах.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже