Свел меня с этой бандой вездесущий Панкер, с которым мы незадолго перед тем стремительно сдружились. Сдружились до полного, безоговорочного доверия, в чем мне не раз впоследствии приходилось раскаиваться. Так летом восьмидесятого Панкер, заверив меня в своей полнейшей компетенции, без прослушивания был приглашен играть у нас на барабанах (Олимпиада-80 вынудила многих свалить из города — менты учинили полный беспредел и, зачищая город к приезду спортсменов и всевозможных vip-гостей, винтили всех, кто не вписывался в мерку), когда мы от греха подальше удачно пристроились на биологической базе пединститута имени Герцена в Вырице бренчать на танцах. После первой же репетиции стало ясно, что Панкер с палочками не дружит, метронома в голове не слышит и на барабанах ни в зуб ногой, так что ему срочно пришлось искать замену. При этом раздолбайское обаяние Панкера было столь велико, что никакие досадные обстоятельства не могли разрушить нашей приязни — всякий раз его вдохновенные враки сходили ему с рук.
Однако к делу. Ребят этих отличал здоровый цинизм и бестрепетное отношение к жизни, что немудрено — в девятнадцать лет думаешь, что друзья вечны, а счастье может длиться пусть не годами, но все равно долго. Когда Пине (Пиночету) милиционеры в ЛДМе отбили селезенку, Цой на мотив известного по той поре шлягера («У меня сестренки нет, у меня братишки нет…») сочинил собственную версию этой песенки, которую в присутствии пострадавшего всякий раз негромко озвучивал:
Характерно то, что это вовсе не казалось нам бестактным: все смеялись, даже бедный Пиня… Слово «политкорректность» еще не было изобретено американскими
В те времена, в полном соответствии с природным любопытством молодости (подчас не слишком чистоплотным, но что поделать — невинность приходит с опытом), мы бесстрашно готовы были впитывать и познавать все новое, неведомое, запретное. Более того — только это, запретное и неведомое, и казалось нам в жизни по-настоящему лакомым. Порой доходило до смешного. Практически каждая наша товарищеская встреча сопровождалась радостным распитием портвейнов, сухих вин, горьких настоек и в редком случае водок, что по существу было сродни разведке боем на незнакомой территории — мы тщились узнать, какие ландшафты скрыты там, за гранью трезвого сознания, и что за звери их населяют. О неизбежных потерях никто не задумывался. Как-то сидя в гостях (забыл у кого) и ожидая гонцов, посланных в гастроном за вином (принесенного с собой, как водится, не хватило), мы нашли с Цоем в ванной флакон хозяйского одеколона «Бэмби». Все было нам интересно, все ново… Ни он, ни я прежде не пили одеколон. Мы тут же решили — пора. Ополоснув подвернувшийся пластмассовый стаканчик, в котором хозяин квартиры обычно, надо полагать, взбивал пену для бритья, мы разбавили в нем водой на глазах белеющий «Бэмби» и, преодолев отвращение, выпили, поделив содержимое стаканчика на двоих. Не в том дело, что мы ощутили. В то время нас не мог бы подкосить даже чистый яд, который и теперь достать непросто, а тогда, в пору тотального дефицита… Зачем-то оказавшись в ванной через полчаса после распития «Бэмби», Цой, выглянув оттуда, поманил меня рукой — пластмассовый стаканчик, из которого недавно мы лакали одеколон, одаривший нас на сутки скверной отрыжкой, скукожился, осел и как бы полурастаял — о ужас! — что же творилось в наших желудках?! В тот раз мы, как водится, смеялись. Но впредь одеколон нас уже никогда не прельщал. Никогда.