— Галочка, деточка, вы же там не оставляйте друг друга, — просила невестку Арина Митрофановна. — Чтобы все вместе были. Славик, если будет холодно ночами, надевай под пиджак отцовскую фуфайку, слышишь?
— Слышу, мама, слышу, — отмахнулся Славик и заворчал: — Беда с этими стариками — совсем затуманили голову: дают тысячу наказов и требуют, чтобы я все запомнил.
В сторонке стояла скромно одетая седая женщина в полушалке и мешковатом демисезонном пальто. Саша, наклонившись к ней (он был выше её на целую голову), о чем-то убежденно говорил ей и изредка гладил ее волосы, как ребенку. Лицо его было при этом серьезным и нежно-почтительным. Мать глядела на своего нескладного Сашу так, как глядят на старших — с уважением и верой в их правоту и силу.
Из репродуктора послышался голос диктора, извещающего, что до отправления поезда остается пять минут. Максим и Славик подошли к вагону. Галя стояла на ступеньке. Кто-то шутливо скомандовал: «По вагонам!» Разговоры стали громче. Максим увидел, как Саша целовал и утешал мать, а она плакала и все время поправляла всегда смятый ожерелок его рубашки.
Максим ощутил необыкновенно сильное, еще не изведанное чувство. И это чувство сразу заставило забыть о Лидии, обо всем на свете… Руки Валентины Марковны обвили его шею. Она прижалась к его лицу мокрой прохладной щекой, целовала его с таким порывом любви, с каким может целовать только мать.
Максим ощутил запах духов, сладковатый привкус губной помады, и к сердцу его прихлынула такая волна нежности к матери, что он уже и сам не стеснялся ее объятий и поцелуев и, ощущая соль ее слез, готов был разреветься.
— Счастливый тебе путь, сыночек… родной мой… Береги себя… Прости меня… я думала, как лучше… Будь здоров… Не сердись на меня… — торопливо говорила Валентина Марковна.
— И ты на меня не обижайся, мама. Прости меня., я бывал с тобой груб, — быстро, сдавленным голосом отвечал Максим. — Я буду работать знаешь как? И письма буду писать каждый день.
— Пиши, сыночек, пищи. На тебе еще денег. — Валентина Марковна сунула в руку Максима пачку; она и здесь, в последнюю минуту, не забыла побаловать своего единственного Максеньку. — Возьми, голубчик, возьми, — настойчиво упрашивала она, а Максим отводил ее руку, смущенно оглядывался:
— Да зачем же, мама?
Но мать все-таки сунула в карман его пиджака несколько бумажек — все, что было у нее в сумке…
Стрелка на перронных часах скакнула еще на одну минуту. Послышался предупреждающий голос диктора.
Максим еще раз поцеловал мать и, пробежав взглядом по толпе провожающих (Лидии не было), вошел в тамбур. Поезд тронулся. Вот мелькнуло в последний раз побледневшее от волнения лицо матери. Она шла за вагоном вместе с другими, провожавшими и махала правой рукой, а левой вытирала платочком слезы. Мелькнула и исчезла прямая, по-солдатски подтянутая фигура Григория Нефедовича. Блеснули при свете плафонов трубы оркестра.
Перрон как бы внезапно отделился от поезда, и вместе с ним уплыли назад огни, толпа…
Московский мир тревог, волнений и суеты быстро уходил назад. Впереди был другой мир, еще не ясный, далекий, чуть пугающий и манящий.
Поезд быстро набирал скорость. Заглушенные стуком колес звуки марша растаяли где-то позади. Проводник закрыл дверь. В тамбуре стало сумрачно. Только гремели на стыках колеса.
Максим очнулся от прощальной суеты, подумав об отце, матери, о Лидии, о неудачном сватовстве, обо всем, что было еще вчера, проглотил подступивший к горлу горячий ком и пошел в купе, где сидели его спутники по новой, теперь уже по-настоящему самостоятельной жизни…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«Лидия не пришла на вокзал… Неужели все кончено?.. Кто виноват? Я? Она? Бражинский? Я, я, я виноват», — с ожесточением твердил про себя Максим, не заходя в купе и стоя в коридоре у слезящегося каплями окна. За широким стеклом чернела дождливая летняя ночь. Скорый поезд врезался в нее с грохотом, точно в шумящий океан; где-то впереди во тьме грозно выл электровоз, мелькали огни станций. Из купе слышались веселые голоса и смех Славика, Гали, Саши Черемшанова. После суеты проводов возбуждение их еще не улеглось.
Теперь, когда Максиму стало ясно, что он все больше отдалялся от всего, чем жил в последнее время, а главное, от Лидии, он с особенной отчетливостью сознавал всю непоправимость случившегося. Мысль, что ни завтра, ни послезавтра, ни многие недели и месяцы он не увидит Лидию, наполняла его чувством, близким к отчаянию.
Максим представлял себе то ее светящиеся в лунном сумраке глаза там, на терраске деревенского домика, то прикосновение ее руки к щеке, то тихий, спадающий до шепота голос. Но вот перед ним другое лицо — гневное, печальное, взгляд, полный отвращения и укора, и Максим вновь начинал испытывать острую душевную боль. Он, словно одержимый, шагал по коридору, куря папиросу за папиросой. Пассажиры уже легли спать, коридор опустел. Поезд мчался, громко стучали на стыках колеса.