Ледяное спокойствие. Какой хладнокровный парень, сразу видно, что русский, у нас тут ребята горячие, сказал председатель – новый, потому что почти никого из старожилов не осталось. Голод добил. Голод, разразившийся здесь в 1952 году, спустя три года после голода 1949-го, и на второй раз товарищ Косыгин не приехал в республику, потому что голод номер два был запланирован и за два года половина населения республики вымерла, а среди нее и почти все жители села Василия Грозавы. Спасибо, папа. В результате твоих нелепых телодвижений, думал Никита Бояшов, ведших нас, казалось бы, к гибели, был спасен по крайней мере один член твоей семьи. Один из так обожаемых тобой детей. Это я. Голод – 1952. Он был страшен, и его бы я точно не пережил, думал стажер-журналист, посланный в республику по распределению и получивший комнату в общежитии государственного университета Молдавии. Русские строили. Университеты, поликлиники, больницы, магазины, театры, бульвары, районы, дома, музеи – в общем, они строили здесь все, и, доживи Пушкин до 1970 года, ему бы в голову не пришло воскликнуть про «проклятый город» с вечно грязными кривыми улочками. Пушкин классный. Никита Бояшов боится признаться себе в этом, ведь среди сверстников популярны Вознесенский и Ахмадуллина. Особенно среди интеллектуалов, к которым причисляет себя и Никита, горы свернувший, чтобы стать журналистом. Получилось ведь.
К сожалению, один из минусов профессии в том, что Никите приходилось частенько встречаться с людьми, общение с которыми не доставляло ему ни малейшего удовольствия. Не будь снобом! Так говорил он себе, всячески пытаясь вытравить пренебрежение к этим кряжистым председателям колхозов, грязным, как их поля, к ветеранам, в одиночку разбивавшим танковые армии Гитлера, к ударникам, неправильно склонявшим и спрягавшим… Я мизантроп? Нервно пытаясь понять, Никита, давно уже наловчившийся думать о чем-то своем во время интервью – дай человеку повод начать и делай внимательный вид, он сам не остановится, – улыбнулся сочувственно летчику Поскребкину. Тот приободрился.
Прыгаю я после этого с крыла и, раскинув руки, на мгновение забываю о том, что война, а внизу все такое маленькое, и думаю я… – бубнит старик, а Никита уже отключается, потому что монолог князя Андрея на поле Бородинской битвы он хорошо знает, сейчас вот про облака будет. И облака красивые! Ага, кивает Никита, а старик продолжает: лечу я вниз, любуюсь на красоту эту, а потом дергаю за кольцо, а парашют, собака, отказал, и запаска отказала, и я прощаюсь с жизнью, а потом думаю, ну раз уж смерть, так хоть гляну на мир этот по-человечески. Красотой проникнусь. Интервьюер отключается и, продолжая ласково кивать, вспоминает свой полет, и сейчас они, старый летчик Поскребкин и молодой журналист Бояшов, летят одновременно, а сидят друг напротив друга оболочки, потертые камни.
Мы падаем. Тогда еще не старый Поскребкин, отчаянно рвущий кольцо на груди, а потом успокоившийся, плюнувший на это дело и сложивший руки на груди, чтобы успеть спокойно бросить взгляд на снежные просторы под собой. Вот моя могила. Маленький сын Василия Грозаву тоже летит, но не так величаво, как летчик Поскребкин, – мальчика переворачивает несколько раз в воздухе, ведь бросил его отец, крутанув, и малец успевает удивиться тому, как холодно на улице, аж щеку обожгло распоротую. Шрам откуда? А, встрепенулся Никита и, потирая щеку, привычно врет ветерану про велосипеды, пацанов, рыбалку и все такое прочее – вызывает у старика поощрительную улыбку, мужественным всегда быть модно. Сорванцом был.