— Если в качестве адвоката вы готовы защищать убийц, то почему же не вступитесь за авторов, которые, за исключением своих книг, ни в чем не провинились? — спросил я.
— Потому что они действуют мне на нервы, — сказал Поль весело и налил вина в бокал, который официант как раз поставил перед ним.
— Моя жена обожает Малера, — продолжал он. — Она рассказывала мне, как за две недели до премьеры своей Седьмой симфонии он заперся в шумном гостиничном номере и все ночи напролет перерабатывал инструментовку.
— Да, — подтвердил я, — это было в Праге в тысяча девятьсот шестом году. Гостиница называлась «У голубой звезды».
— Представляю его в этом гостиничном номере, обложенного нотной бумагой, — продолжал Поль, не давая прервать себя. — Он был убежден, что все его сочинение будет загублено, если во второй части вместо гобоя мелодию будет вести кларнет.
— Это совершенно точно, — сказал я, думая о своем романе.
Поль продолжал:
— Я хотел бы, чтобы однажды эта симфония была исполнена перед самыми посвященными слушателями сначала с поправками последних двух недель, а затем без оных. Бьюсь об заклад, что никто не сумел бы отличить одну версию от другой. Поймите, спору нет, замечательно, что мотив, исполненный во второй части скрипкой, в последней части подхватывает флейта. Все проработано, продумано, прочувствовано, ничто не предоставлено случайности, но это непостижимое совершенство превыше вместимости нашей памяти, нашей способности сосредоточения, так что слушатель, даже фанатически внимательный, поймет из этой симфонии не более одной сотой, причем определенно той сотой, которая Малеру представлялась наименее важной.
Его мысль, столь очевидно справедливая, веселила его, в то время как я становился все более грустным: если мой читатель пропустит хоть одну фразу моего романа, он не поймет его, а меж тем где на свете найти читателя, который не пропускал бы ни строчки? Разве я сам не грешу тем, что пропускаю строчки и страницы больше, чем кто-либо другой.
— Я не оспариваю совершенства этих симфоний, — продолжал Поль. — Я оспариваю лишь
Бутылка была пуста. Подозвав официанта, я попросил принести еще одну. В результате этой паузы Поль потерял нить разговора.
— Вы говорили о жизнеописаниях, — подсказал я ему.
— А, да, — вспомнил он.
— Вы радовались, что наконец можете читать интимную переписку мертвых.
— Знаю, знаю, — говорил Поль, словно хотел предупредить возражения противной стороны. — Уверяю вас: копаться в интимной переписке кого-то, допрашивать его бывших любовниц, уговаривать докторов выдать медицинские тайны — все это омерзительно. Авторы жизнеописаний — подонки, и я никогда не сел бы с ними за один стол, как с вами. Робеспьер также не сел бы за один стол с чернью, которая грабила и испытывала коллективный оргазм, наслаждаясь зрелищем казни. Но он знал, что без нее ничего не получится. Подонки — инструмент справедливой революционной ненависти.
— Что же революционного в ненависти к Хемингуэю? — сказал я.
— Я не говорю о ненависти к Хемингуэю! Я говорю о его
Надо было наконец покончить с террором бессмертных. Свергнуть высокомерную власть всех этих Девятых симфоний и «Фаустов».
Опьяненный собственными словами, он встал и высоко поднял бокал:
— Я пью за окончание старой эпохи!
В зеркалах, отражавшихся друг в друге, Поль был повторен двадцать семь раз, и люди за соседним столом с любопытством взирали на его поднятую с бокалом руку. И два толстяка, вылезавших из маленького бассейна с подводным массажем, остановились, не отрывая глаз от двадцати семи рук Поля, застывших в воздухе. Сперва я думал, что он замер так, дабы придать драматический пафос своим словам, но потом я заметил даму в купальнике, только что вошедшую в зал: сорокалетнюю женщину с красивым лицом, с несколько короткими, но прекрасной формы ногами и выразительной, хотя и великоватой задницей, которая, точно толстая стрелка, указывала в пол. По этой стрелке я мгновенно узнал ее.