Когда же батюшкиному взору предстало то, что здесь именовалось общей спальней, он сразу заметил, что один из пациентов очень внимательно присматривается к нему, в то время как прочие его фактически игнорировали, закуклившись в свои «миры аутизма», как это тут называлось. А на следующее утро за завтраком этот пациент подсел к батюшке и, пока они потягивали цикориевый кофе из помятых жестяных кружек, сказал ему:
— Приветствую вас в нашем обществе. Меня зовут Цтирад Добрман, и я тут слыву за эпилептика. У вас наверняка будет возможность увидеть, как я катаюсь по полу с пеной на губах.
Батюшка подал ему руку и представился — мол, Лев Троцкий, мол, место его вовсе не здесь, а засадил его сюда племянник, заместитель начальника брненского гестапо, чтобы помешать ему, Льву Троцкому, добровольно отправиться в концентрационный лагерь. И как только эпилептик это услышал, он тут же подскочил к прочим аутистам и заявил, что во-он у того с чердаком совсем кранты. Психи поглядели на батюшку с безмерным уважением.
Однажды Гюнтер набрался смелости и пожаловался матушке, что камарилья, окружившая фюрера, к сожалению, не лучшим образом относится к судетским немцам, потому что, по их мнению, судетский немец (то есть немец из приграничных областей бывшей Чехословакии, который более всего подвергался риску испортить «чистоту своей расы») всегда хуже немца из центральной области рейха, поэтому, мол, даже Конрад Генлейн[18]
вынужден был удовлетвориться должностью наместника в Либерце, в то время как какой-нибудь жалкий имперский эсэсовишка давно уже выбился в начальники в Берлине или Праге. Нас, судетских немцев, объяснял Гюнтер матушке, судетских немцев, которые были вынуждены в масариковской жидобольшевистской республике бороться за свое выживание, крайне редко награждают по заслугам. Гюнтер, конечно же, подразумевал свой пост вСпоткнулся же он, разумеется, о своего дядюшку Льва Троцкого, эту отвратительную кляксу, запятнавшую расовую чистоту рода. Прямо он таких слов матушке никогда не говорил, но я подозреваю, что несколько раз они вертелись у него на кончике языка. И вот, невзирая на то, что Гюнтер с давних пор очень любил мою матушку, в этом не приходилось сомневаться (родной матери он лишился еще в младенчестве, а мачеха, вторая жена дядюшки Гельмута, его тиранила, вот почему он так жадно льнул к моей матери), от него уже начинало попахивать искушением избавиться от ее мужа. А после поражения под Сталинградом нам стало ясно, что время высокого покровительства для батюшки миновало и что Гюнтер может вот-вот приказать его расстрелять. Когда же мы случайно узнали, что в одном из немецких сумасшедших домов с помощью смертельных уколов ликвидируют «неполноценную расу» душевнобольных, то поняли, что черновицкая больница стала для батюшки весьма ненадежным убежищем. Тогда-то меня и осенило выкрасть его оттуда.
Однако сейчас мне придется сделать небольшое отступление, повернуть свой рассказ на несколько месяцев вспять — иными словами, я должна поместить здесь бруновскую вставку.
Вскоре после вторжения к нам гитлеровской армии мой начальник (поэт и директор библиотеки) покончил с собой. Уверенный в том, что с нацистской оккупацией завершилась счастливая эпоха свободной Чехословакии, он повесился на чердаке своего дома на Гомперзовой улице. Однако с моей обостренной чувствительностью я по-прежнему каждый день встречала его в библиотечных коридорах. В наказание за свое
Был полдень теплого весеннего дня. Я отложила в сторону лопату и грабли, растянулась на траве рядом с клумбой и закрыла глаза. Возле меня прошли по парковой дорожке несколько человек, я слышала обрывки их разговоров. Потом на звоннице расположенной неподалеку церкви святого Томаша пробило полдень. А потом я уже слышала только шум редких машин, проезжавших по улице внизу парка. После же лишь пели птицы да жужжали насекомые. Потом и они смолкли. Наверное, я ненадолго задремала. Когда я открыла глаза, то солнце уже не стояло прямо у меня над головой. Зато на небе я заметила нечто трепещущее.