Выпили и закусили нежным омлетом. Б. порозовел, отёр усы платком и уверил, что тост за птичность не так смешон, как может показаться: его, например, удивляет привитый немцами трепет перед словом «труд» – Господь обрёк человека в поте лица добывать свою горбушку, Господь наказал человека работой, работой Он отдалил его от Себя, через необходимость труда лишил подобия Себе. Существует, правда, мнение, что работа – своего рода молитва, так сказать, обращение не помыслом, но действием… Чушь – труд есть выражение недоверия Богу, есть измена божественному в себе. И безо всякой фигуры – в самом прямом смысле.
Б. с любопытством заглянул в открытую Шайтановым бельгийскую банку – шестидесятник и ветчина были одного цвета.
– Мне знакома эта тропка, – сказал Исполатев, покрывая хлеб ломтиком ветчины, ветчину – омлетом, омлет – немедикаментозным средством против облысения, – только с другого конца. Ведь Господь, собственно, трудился всего лишь шесть дней, пусть даже день Его равнялся такому вот геологическому бутерброду. И в конце каждого созидательного дня Бог смотрел на результаты труда Своего и прикидывал: да, это хорошо. Шесть раз смотрел и всё с одним – хорошо ли? В настойчивом этом взгляде кроется подлянка – Господь
Б. протянул через стол руку. Сяков, начиная с сотрудника межконфессиональной «Библейской комиссии», представил руке шестидесятника участников запоя. Снова выпили за птичность, за праздность, за царственную несуетность, теперь – с приблизительным осознанием эзотерики тоста. Шайтанов углубился в софию – мол, тяжко, а не оппаньки, постигать метафизику бытия, вот существует, скажем, факт, другой – названы, казалось бы, и шут с ними, а однажды поднимешь себя, как штангу, на которой сто кг., что обычно влом, и за горизонтом та-акое подглядишь… Вот, скажем, жил на 8 линии Васильевского острова Семёнов-Тян-Шанский и делал свои дела, на ней же – Мандельштам со своими делами, теперь я живу – ну что, казалось бы, за чушь? а за этим, может, закон чего-то всемирного прячется – он, понимаешь, прячется, а мне влом за горизонт заглядывать, вступать в тонкие взаимоотношения с пространством и временем. Или вот ещё весна: живёшь, как в башмаках на размер меньше, вокруг посмотришь – тошнит, милейшего человека встретишь, приглядишься – крупная какая-то и, пожалуй, вредная рептилия, в науке – статист не статист, а элемент среды, из которой никогда не выстрелит гений, кофе вечно пережжённый и в голове всё время тупой гвоздик; а однажды проснёшься – батюшки! – за окном-то: с крыши капает, грачи прилетели, солнышко в лужах – весна! Опять хорошо и чего-то хочется – жить, что ли. Или вот ещё водка: европеец посмотрит – всё-то ему химия, физиология, Павлов – скучно, а изменишь ракурс, рванёшь штангу и видишь силу, которая чудесным образом прокладывает метафизические трубы в завтра и отсасывает через них понятие «энергетика» в твоё сегодня, оттого сегодня – гармонь во все мехи, нечеловеческая способность к восторгам и желание всех женщин – в одни уста, а завтра веки разлепляешь пальцами и любая вещь, тяжелее кружки пива, кажется поставленной на своё место пришельцами. Или вот ещё Византия…
– Прошу слова! – Б. подпирал кулаком ослабевшую голову. Он, оказывается, вошёл в тонкие взаимоотношения с пространством, временем и средой и хотел бы вытянуть до конца канитель открывшейся ему мысли. Вот ведь как выходит: святость, богоизбранность светлой Руси в том заключается, что одеколоном обработанный француз, топором рубленный американец, дотошный короед японец должны вертеться вокруг русского и за лес, воск, матрёшки и красную белорыбицу подносить ему аспирин, кальсоны и зубные пломбы, а русский должен лежать на печи и думать мысль, вращающую галактику. Ну, а задача правительства – наилучшим образом такое положение вещей организовать.
В окно что-то тихо поскреблось. Ага – ноготь вставшего на цыпочки следователя.
– За сухим пайком? – обнаглел Шайтанов.