Похоже, не осталось никаких потребностей, никаких желаний. Секс? Об этом лучше забыть. Еда? Она стала безвкусна или, по крайней мере, не так вкусна, как бывало. Ешь без всякой радости. А сон? Какое же, оказывается, блаженство спать целую ночь без просыпу! Это невозможно понять, покуда не начнешь просыпаться каждое утро перед рассветом. За окнами темень, а ты лежишь с открытыми глазами, ждешь, когда занавески пробьет первый луч, слушаешь завывания зимней вьюги или первые, редкие пересвисты птиц; они бросают в темноту вопрос, и проходит немало времени пока ты, вместе с ними, дождешься ответа. В эти минуты так одиноко. Анна еще спит. Ее плечо пахнет нежно и сладко — она никогда не забывает подушиться на ночь. Вот жизнь нас и развела; все люди кончают жизнь порознь, все одиноки. Об этом заранее не знаешь или отметаешь эту мысль, гонишь прочь. Но в итоге все оказывается именно так.
Анна говорит: «Отчего ты не даешь себе поблажек? Молодые Малоуны отлично справятся. А ты ходи в контору раз или два в неделю, держи руку на пульсе».
Ну уж нет! Дома-то что прикажете делать с утра до вечера? Сидеть и слушать, как известкуются мои склеротические сосуды? Работа, она животворна. Стоит мне просидеть дома хоть пару дней, сердце охватывает необоримое, пугающее уныние. Поэтому я никогда не любил путешествовать. Этим я сильно разочаровал Анну. Будь ее воля, мы бы объехали весь земной шар и залезли бы на каждую мало-мальски выдающуюся гору. Но моя жизнь — это работа. Компания «Малоун-Фридман». И Анна это знает.
Он подошел к телевизору, включил. Сначала появился звук, потом постепенно на гладком сером экране проступило изображение. Повторяют похороны Кеннеди. Он видел это неделю назад: и панихиду, и траурную процессию сплошь из знаменитостей, тянувшуюся вслед за гробом через мост, к Арлингтонскому кладбищу; и лошадь с пустым седлом и повернутыми назад сапогами в стременах. Лошадь.
Восемнадцать лет как умер тот, другой президент… Он вспомнил витрины на Мадисон-авеню с портретами в траурных рамках. Восемнадцать лет! А теперь дела и того хуже: совсем молодому человеку снесли голову пулей! Он выключил телевизор.
Смерть и насилие. Насилие и смерть. Когда отказывает сердце, ничего не попишешь, но умирать так… Страшно. Этот Кеннеди… и Мори. Кровавое месиво. Лицо Бенджи Баумгартена, объеденное рыбами. Почему он вспомнил об этом? А потом Эрик. Бессмыслица.
Мори! Мой сын, мой мальчик, если б я мог тебя вернуть! Я бы ничего тебе не запрещал: делай, что хочешь. Если б я обошелся с тобой и с этой девочкой не так сурово, был бы чуть поуступчивей, может, и… Почти двадцать пять лет назад. И твой сын. Я так старался додать ему то, чего не успел дать тебе. Словно ты мог видеть, что его здесь любят. Чтобы тебе было спокойнее. Но ему все это не понадобилось. Мори! Он сам не знал, чего ищет. Не знал, какой семье, какой из своих кровей хочет принадлежать. Возможно, он искал мир, где все люди одинаковы. Ха! Такого мира не было и не будет. Но, прибившись к одним, он сразу начинал мучиться виной перед другими. Не сознавался, но мы-то чувствовали. Твоя мать поняла это первая. И оказалась права. Только… нас он боялся обидеть больше, поскольку мы и так страдальцы. Слабейшая сторона. А тянуло его все-таки к светлому, солнечному, без нашей вселенской скорби в глазах. Кто его осудит? Но сам он тут же начинал точить себя, грызть. И так без конца. У него не было корней. Слово порядком затасканное, но точнее не скажешь.
Эрик, конечно, не уникален. Сколько кругом полукровок! Может, он преувеличивал? Может, надо было загнать эти мысли куда подальше и просто жить? Как живется. Да, но он все так тонко, так остро чувствовал. Ему было небезразлично. Такая, похоже, у нас семья: чересчур ранимые, уязвимые, чересчур много рассуждаем о себе и обо всем на свете… Все, кроме меня. Меня не проймешь. Но я один такой на всю семью.
Взять хотя бы моих родителей. Несчастные бедняки, без всякого образования. Что они знали? Но мать хотела, чтобы я непременно стал доктором! Помню, мы стояли на крыше, я отнес ей туда корзинку с мокрым бельем. Глаза у нее смотрели прямо из глубины веков, скорбные глаза Рахили и Сары. Ей было тогда меньше лет, чем мне сейчас, но она казалась такой старой. Какую же тяжелую, неимоверно тяжелую жизнь они прожили. Спали в каморке за магазинчиком; вечно тревожились о завтрашнем дне, о куске хлеба. Господи, и так — всю жизнь!
И в то же время — до чего просто! Одна забота: деньги. Они бы не поверили, доведись им узнать, что тревожит людей сегодня. Айрис вечно печется о детской психологии: соперничество у братьев в раннем возрасте; система вседозволенности, прогрессивные лагеря. Какая, в сущности, ерунда. Есть о чем волноваться!