Первые дни были безмятежными. В деревне Шарля встретили очень хорошо. То, что он снова поселится «в замке», казалось, нравилось. Арест и депортация его родителей создали вокруг него атмосферу сочувствия. Было также известно, хотя не очень ясны причины, что им заинтересовались немцы и ему пришлось скрываться. Но не было и еще многих, до сих пор остававшихся в лагерях. Конечно, речь шла не о «политических», как его родители, как Эжен и Виктуар и еще некоторые из округи, которые принадлежали к той же «цепочке» помогавших английским парашютистам и были выданы и арестованы. Однако их участь (в то время о концентрационных лагерях еще ничего не знали, по крайней мере в этих деревнях) совсем не казалась завидной, и чем неизбежнее становился разгром Германии, чем более ужасным бомбардировкам подвергалась ее территория, тем чаще люди спрашивали себя, как выберется оттуда эта громадная армия пленных французов, одни из-за колючей проволоки, другие — с ферм и заводов, где они работали. Кроме того, было несколько парней, покорно отправившихся на принудительные работы в Германию. К этим Шарль никогда не испытывал нежных чувств, так как знал, что другие отказались и предпочли уйти в маки, не дав себя увести. Но военные или штатские, пленные или депортированные, участники Сопротивления или соглашатели, а в этой деревушке их было человек тридцать, — все были в этой проклятой Германии, источнике всех несчастий, и рисковали не вернуться оттуда, даже теперь, когда день победы приближался. Зато «коллабо» здесь не было. Они хорошо продержались все эти четыре года оккупации. Мэр довольствовался тем, что исполнял свои административные функции. Ему удавалось тайно передавать в ближайший партизанский отряд кое-какое продовольствие и бидоны с горючим, которые он держал про запас. В общем, после Освобождения его не потревожили. Паренек Симона Ленуара, уклонившийся от отправки на работы в Германию, ушел к партизанам. Всем казалось невероятным, чтобы доносчики, ответственные за арест подпольной организации, помогавшей парашютистам, могли находиться среди обитателей коммуны. Не проявляя открыто своих чувств, без шумихи, они единодушно желали победы союзников. И в то же время — в силу пресловутого «крестьянского благоразумия» — никто не хотел дать себя вовлечь в борьбу между «петенистами» и «голлистами». На самом деле в 40-м году они все были за Маршала, они искренне верили, что «старик» изо всех сил старался избавить страну от худших испытаний, они не могли предположить, что человек, под командованием которого многие из них служили в войну 14-го года, мог быть предателем, продавшимся немцам. Со временем у них возникло чувство доверия к де Голлю, они привыкли к его голосу по радио, к этому ровному голосу, который доносил ветер надежды, говоря о грядущей победе как о чем-то совершенно очевидном. Для них оба — и Маршал, и Генерал — были как бы двумя образами Франции: по одну сторону зеркала — Франция страждущая, оккупированная, униженная, Франция заключенных, Франция, платившая за свое поражение, а по другую сторону — Франция сражающаяся, сопротивляющаяся, пытавшаяся отвоевать свою честь и славу. Сегодня они были с де Голлем, как вчера — с Петеном, но сегодня они были против Петена не более, чем вчера — против де Голля. И все они сожалели о том, что эти два вождя не смогли прийти к согласию, втайне надеясь, что, может быть, они все-таки действовали заодно.
Первые дни Шарль посвятил визитам к приходскому священнику, фермерам отца и кое-кому, кого он особенно хорошо знал. Шли последние дни жатвы, и он мог еще помочь в уборке урожая. Во всяком случае, он мог быть полезным. Разворошить стог соломы, поддеть его на вилы, высоко поднять его и забросить на воз, конечно, в этом не было ничего особенного, но в конце дня он ощущал усталость, делавшую его счастливым. Растянувшись вместе с другими под деревьями, он пил сидр или дремал. Женщины, хотя и работали наравне с мужчинами, не садились, а приносили кувшины, круглые буханки хлеба, паштет. Люди негромко обменивались шутками, словно обстановка еще не располагала к бурному веселью. Урожай, к счастью, был неплохим. Земля тоже постаралась, каждый видел, что хоть здесь все в порядке. Война многое разрушила, немцы много унесли, но ожесточение от поражения не довело их до того, чтобы жечь землю. Она осталась верной, и они смутно чувствовали, что она и их обязывала оставаться верными. Из года в год это была все та же пшеница, которую надо было вырастить, все тот же овес, который нужно было давать лошадям, те же животные, которых нужно было пасти. Тот, кто был привязан к земле, кто отдавал ей свой труд, кто получал от нее пропитание, действительно не мог предавать. В этом маленьком крестьянском сообществе, где взаимопомощь была делом естественным, за исключением неизбежной зависти, более или менее скрытой вражды из-за какой-нибудь насыпи или ограды, люди скорее доверяли друг другу, и если их что и разделяло, то не политика.