— Разумеется. Но ты всегда можешь вести себя так, словно тебе это неизвестно. Ты говоришь и знаешь, что тебя подслушивают, но делаешь вид, что ничего не знаешь. Случается даже, что, притворяясь, ты в конце донцов убеждаешь самого себя, что тебя не подслушивают. Конечно, ты в этом не совсем уверен, но предпочитаешь, чтобы было именно так. Потому что, в сущности, ты не так уж недоволен тем, что сказанное тобою — услышано. Если на то пошло, раз они тебя услышали, может, это пойдет им на пользу.
Отвечая на вопрос Кристины, жены Шарля, Жан сказал, что самое большое удовольствие ему доставили бы бутылка бордо и французский сыр. В этой чертовой стране достать их невозможно. И раз уж он рискнул забраться в посольство, где никогда не бывал, надо воспользоваться случаем. Он, казалось, отогнал прочь свои тревоги, шутил с Кристиной, вдоволь пил и ел. Жан уже опорожнил больше половины бутылки, когда, метнув на Шарля хитрый взгляд, пустился в рассуждения, которые, как тот быстро понял, предназначались не ему.
— Видишь ли, старина Шарль, только что, во время нашей прогулки по лесу, я показался тебе встревоженным. Я сделал вид, будто не понял тебя, но ты попал в точку. Просто поразительно, как ты, несмотря на время, несмотря на расстояние, на различия между нами, остаешься мне близок, как ты угадываешь мои настроения. Да, верно, меня все больше и больше охватывает тревога. Я уверен, ты прекрасно понимаешь почему. — После этого вступления Жан снова опрокинул полный бокал, так что Кристина, сидевшая в уголке и слушавшая его, подумала, что скоро придется идти за второй бутылкой, тем более что Шарль не оставлял друга в одиночестве.
— Я приехал сюда больше двух лет назад. Несколько месяцев спустя после смерти Сталина. Перед Сталиным я преклонялся. Для меня это был великий человек, с ним никто не мог сравниться — ни Черчилль, ни де Голль, ни Рузвельт. Они выиграли войну, руководили борьбой своих народов. Сталин тоже, но, кроме того, для меня Сталин был человеком, который после Ленина, после революции, после гражданской войны взял в руки эту чертову страну пьяниц, лентяев и гениев и сумел сделать из нее кое-что, и не какие-нибудь пустяки, а первое социалистическое государство, где впервые полностью покончили со старым обществом, где все было перевернуто вверх дном, разрушено, снесено, чтобы создать нечто совершенно новое, построить новые социальные, экономические, нравственные отношения, не похожие на прежние, создать систему, которой еще не было, причем в масштабах не лаборатории, а огромной страны, да еще какой — от Европы до Тихого океана. И что бы там ни говорили, систему, которая работает, которая не только выигрывает войны, но и производит, строит, выпускает, план за планом, все больше угля, чугуна, стали, возводит новые заводы, воспитывает ученых, инженеров, открывает новые школы и университеты. Разумеется, я знал, что за это придется заплатить цену, очень тяжелую, очень высокую цену. Но — и для меня все началось с приезда сюда — эта цена представлялась в виде страданий, испытаний, лишений. Я воображал людей, работающих в ужасном ритме, мало зарабатывающих, живущих и питающихся плохо, часто подыхающих с голоду, но сияющих от радости, когда с завода выходит первый трактор или комбайн. Я представлял этот народ по фильмам Эйзенштейна и поэмам Маяковского. Я видел, как он серьезен и сосредоточен перед лицом будущего, когда по Красной площади проходила армия, его армия, и это была не просто армия, ибо весь народ, всем миром, в едином порыве бросился в бой, чтобы остановить негодяев-нацистов. Рядом с этим фантастическим подъемом, рядом с потрясениями, вздыбившими тектонической революцией горы на месте равнин, континенты на месте океанов, наше жалкое, мелочное буржуазное общество — какое смехотворное зрелище! Наша убогая политическая жизнь, партии из папье-маше, демократия комитетчиков и комбинаторов, богатство, достающееся всегда одним и тем же, общество, которое не меняется, живет вслепую, без идеалов, без будущего! А здесь воздух, пространство, порыв, движение.