Как-то утром, никого не известив, он сел за руль автомобиля и отправился в П., словно это существование на отшибе от города стало ему вдруг невыносимо. Преодолевая крутой подъем, он вспомнил о многочисленных дорожных происшествиях на пути в П. Но теперь было лето, дорога пролегала по живописным местам, то ныряя в туннели, то вползая на возвышенности. На середине пути, на перевале, он остановился и подобрал паренька, путешествующего автостопом. Тот оказался французом лет двадцати, без всякой цели в каникулы разъезжающим по Европе. Во внезапном приливе откровенности Жюльен выложил ему все о себе, своей жизни в прекрасном городе, о дворце Саррокка, и даже об Анджелике. Парень молча выслушал его.
Добравшись до П., Жюльен застал город во власти летнего оцепенения. В отличие от Н. туристов не было, центр был пустынен. Улицы с аркадами, так полюбившиеся ему в первый приезд, на этот раз показались лишенными всякого очарования и какими-то заурядными. Он позвонил в дверь Леона Бонди, тот был в отпуске. Утомившись, Жюльен снял номер в отеле и проспал все послеобеденное время. Вечером вновь вышел на улицу. Город был более оживлен, чем днем: не выехавшие на лето горожане как могли коротали вечер. Он заглянул в «Синюю точку», ночной клуб, куда его водил Бонди. Там танцевали голые девицы, то слишком толстые, то слишком худосочные. Он вспомнил грудь той малышки за запотевшим стеклом автомобиля по дороге к церкви Сан-Роман, и вдруг его страшно потянуло обратно в Н. Два часа спустя, ночью, он уже опять был в дороге.
В результате поездки в П. его охватил новый прилив любви к Н.: чем сильнее он чувствовал, как отторгает его город, тем сильнее наслаждался красотой, с новой силой открывавшейся ему. Он даже не скрывал своего презрения к приезжим, которые облизывали мороженое, равнодушно скользя мимо знаменитых фресок. Его раздражение против них возросло еще и потому, что он решил вновь обойти самые известные памятники и музеи города, но теперь повсюду приходилось выстаивать огромные очереди. А после долгого ожидания в залах музея он оказывался бок о бок все с той же неумытой, не внушающей доверия толпой, безразлично прокатывающейся по залам со столь дорогими ему произведениями искусства. Правда, стоило ему попасть в картинную галерею, как окружающие переставали существовать для него; между ним и персонажами полотен завязывалась беседа, которую он один — это он знал наверняка — был в состоянии понять.
Валерио как-то сказал, что история искусства и прошлое Н. тесно переплелись. А еще, что прошлое города — длинная цепь убийств, преступлений, адюльтеров и предательств. С непонятной для него самого энергией Жюльен пытался теперь в том, что говорили ему прославленные полотна, уловить нить потерянной мысли, принадлежавшей его другу. Он еще раз побывал у Виолетты и попросил разрешения посмотреть оставшиеся Валерио бумаги, но она отказала: видимо боялась, как бы он в них что-то не обнаружил. И вот теперь, один па один с полотнами, о которых ему рассказывал его друг, Жюльен пытался понять...
Первые дни он лишь вслушивался. Магдалины, Саломеи, Юдифи, равно как жестокие Лукреции[78]
, покинутые Дидоны, Клеопатры со змеей на груди, заводили с ним разговор. Вскоре более рассудительные святые, такие, как святой Иероним в келье, блаженный Августин с книгой, стали приоткрывать ему глаза на мудрость, о которой он и не подозревал. Затем к нему обратились более загадочные персонажи. Героиня в черном плаще с полотна эпохи кватроченто[79] силилась привлечь к себе его внимание. Ее волосы были уложены на затылке, она опиралась на мраморную балюстраду, а вокруг нее, как пешки на шахматной доске, на черной с белым террасе над рекой расположилась еще дюжина персонажей. Святые и мученики, окружающие ее, издали поклонялись Деве Марии, чей нагой младенец играл с другими детьми у подножия карликового дерева. Это было воспроизведение картины совершенного мира, столь же абсолютно прекрасного, как и город, которым Жюльен как бы уже владел, но ключа к которому так и не подобрал.