Надо прямо сказать, встретил он нас неприветливо, долго не впускал в вестибюль, а впустивши, с таким молчаливым презрением разглядывал нашу дворнягу, что мы уже были готовы отдать ее даром и, наверно, отдали бы, если б в это время не вошел в вестибюль Паша, Павел Дмитриевич Успенский, такой, каким он живет в моей памяти и сейчас, после тридцати лет знакомства, высокий, худой, как-то по-кавказски стройный, в туго перетянутой ремешком гимнастерке, чувяках и шерстяных носках поверх тесных в икрах и широких с боков брюк-галифе, юноша, несмотря на заметную уже тогда седину, с быстрым взглядом очень светлых, веселых и бесстрашных глаз. Вышел и решил нашу судьбу на долгие годы. Он сразу же оценил положение и захохотал. Затем распорядился принять собаку и расплатиться с нами по самой высшей ставке. "Для почина", - сказал он, хохоча. Появилась сурового вида старуха, как мы потом узнали, жена Антоневича, и увела пса. Пес упирался и смотрел на нас с укором. Мы уже собрались уходить, но Успенский пожелал узнать, кто мы такие. Выяснив, что я медик, а Алешка биолог, он предложил нам посмотреть лабораторию, помещавшуюся в том крыле, где теперь конференц-зал. Вероятно, сегодня она произвела бы на нас самое невыгодное впечатление - захламленная, кустарно оборудованная, со знакомым по анатомичке тяжелым запахом. Но в то время мы все, включая хозяина лаборатории, не утеряли еще той детской силы воображения, которая превращает три опрокинутых стула в курьерский поезд, а главное, Паша помог нам увидеть завтрашний день лаборатории, а ей действительна предстояло со дня на день развернуться в самостоятельный научно-исследовательский Институт. Затем он поил нас чаем с печеньем "Альберт" и за чаем покорил совершенно - простотой, смешливостью, безграничной смелостью своих проектов. Прощаясь, Успенский разрешил нам заходить в любое время, и через неделю мы были в особняке своими людьми, мы топили печки, мыли пробирки, ловили крыс и приблудных кошек. За это нам разрешалось присутствовать при экспериментах, и мы быстро сошлись с немногочисленным штатом лаборатории, состоявшим из нескольких славных ребят, еще не имевших ученых степеней, и первой жены Успенского Веры Аркадьевны, тихой и болезненной женщины старше его на несколько лет. В ту пору еще не привилось одностороннее начальственное "тыканье", мы без всяких брудершафтов стали говорить Успенскому "ты" и называть его Пашей, что ничуть не мешало ему оставаться для нас почти непререкаемым авторитетом. Почти, потому что Паша не только позволял, но требовал, чтоб с ним пререкались. Он любил спорить, спорил жестко и неуступчиво, но на равных, и, хотя наши силы были далеко не равны, сердился, если с ним слишком легко соглашались. Полемика была его страстью и в предвидении будущих схваток он не упускал случая потренироваться. Вера Аркадьевна в наших спорах не участвовала, но когда Успенский в полемическом задоре начинал грубить или передергивать, она, улыбаясь, произносила только одно слово "Па-ша", в крайнем случае подавала короткую реплику, и нас всегда поражало магическое воздействие на Успенского этих вялых реплик. К нам с Алешкой Вера Аркадьевна относилась по-матерински и при случае подкармливала.
И только со стариком Антоневичем отношения складывались трудно. Старик нас не любил и придирался. Я долгое время не мог доискаться причин этой устойчивой неприязни и лишь много позже понял - это была ревность. Старик был горд и, как большинство гордецов, ревнив. Мысль, что какие-то пришедшие с улицы мальчишки сразу стали своими людьми, была для него непереносима. Вероятно, он лучше, чем мы тогда, понимал некоторые опасные черты характера своего покровителя. Паша был человек увлекающийся. В людей он влюблялся. А потом остывал. В этом не было ничего рассчитанного, он был коварен, как бывает коварна погода. Кроме того, он любил людей забавных. Алешка его забавлял. Антоневич тоже забавлял Успенского, но по-другому. Старик был полностью лишен юмора и все понимал буквально. Это больше всего веселило Пашу, и старик, не всегда разбираясь в причинах веселости патрона, немножко обижался.