В Чернигове меня пробрало, как озноб, предчувствие заветного удела. Не скажу: «предназначения» – звучит высокопарно; высокое парение назначено не каждому… Читатель-друг, я начался на берегах Десны. Продолжился я на брегах Невы, а здесь, в Чернигове, начало. О, не словесное, иное. Сказал бы вам лирически о музе: весной, при кликах лебединых. Но дело было летом. Нежарким летним утром близ древнего собора расположилась стая лебедей. Так издали мне показалось. Сдержав дыханье, вперив взор, приблизился на цыпочках, не замечая боли от жестких ремешков сандалий, и – оказалось – тесно, ряд за рядом, лежали связки: старинные архивные бумаги. В забвении подвальном они так долго ждали света. И стариковский голос вопросил: «Что белеется на горе зеленой? Снег ли то али лебеди белы? – И ласково ответил: – Преданья старины глубокой». Крепкая тяжелая рука легла мне на плечо. То был рыбак-великоросс, приписанный к малороссийскому пределу. Старик как будто б ссыльный. Тот, который отмечался в конторе тов. Дидоренко… Архив губернский содержался, как мне потом уж говорили, в доме гетмана Мазепы, где жила когда-то и дочка Кочубея. Но для меня была архивом зеленая лужайка у белого и древнего собора. Советовали мне: ты справься у Михаила Тимофеича. Не стану. Есть точность не формальная; она, по мне, важней.
Что до Михаила Тимофеича, то он и вправду был всеведущ. Иначе бы М.Т. Тутолмин не был учителем черниговской гимназии. У церкви Параскевии, аптека рядом и ряд мясной, примкнувший к городскому рынку; по-южному – привоз.
Почтеннейший Тутолмин-старший преподавал историю. Он деликатно обращался с гимназистами. Сказать бы можно, весьма изысканно. Он презентовал ленивцам книжную закладку, металлическую, с граверной надписью: «Я тут заснул». Теперь история – предмет зело мобильный, тогда он был стабильным. Особенно в суждениях о роли, о значении. Пожалуйста, пример: «Значение борьбы России с азиатскими народами». Иль так: «Роль Гоголя в прогрессе общества».
Такие манускрипты и это вот «Я тут заснул» ваш автор обнаружил в чердачной душной полутьме. Он там производил раскопки, как рудокопы в штольне. Архив семейный! Культурный слой разнообразен! Средь рухляди, отбывшей срок, покоилась духовная бессрочность двухнедельников черниговской епархии и хрестоматий в переплетах нашего соседа Исай Матвеича. Счета и письма, и почему-то ведомости какого-то из попечительств, и старый-старый прибор чернильный с изломанною бронзовою лирой, подругой школьных дум, и непонятного предназначенья стопка бледных извещений, схваченных широкой темно-синей лентой, – о таинствах св. крещений лиц иудейского вероисповедания… Однажды, боже мой, какая выдалась потеха! Был мною обнаружен мамин табель, оценочки по всем наукам шестого класса. И что ж вы думаете? «Тройки», «тройки», «тройки». Они вытягивали шеи, словно гуси. Я завопил: «Предлинной хворостиной мужик гусей гнал в город продавать». Скатился с чердака и стал плясать, как ирокез, и стал кричать, что мамочка – обманщица. Ага! Ага! Ты столько раз мне говорила, что в семействе все-все учились на «пятерки», а вот и нет, а вот и нет… Врасплох захваченная мама смеялась, она была веселой, смеялась, впрочем, несколько смущенно, обороняясь тетей Мусей – та и вправду училась на «пятерки».
Всю жизнь она служила фельдшерицей. И на гражданской, и на гражданке, и на Отечественной. Ее похоронили нестарые рабочие-путейцы и старые евреи, вернувшиеся из эвакуации. И помянули в складчину. Пал Николаич в линялом кителе и галифе, Пал Николаич немножко прослезился, сказал, глотая ком: «Жидовка вот, а видишь вот…». Не достигал вокзальный слесарь высот антисемитства – не академик он, и не герой, и не писатель.
В молодые годы тетя Муся была такой, какой она тихонько завершила все семьдесят: и грустненькой, и безответной, и ласково-внимательной, как солнышко за облаками в пасмурный денек, когда вам кажется, что вот-вот и распогодится, а нет, опять замглилось.
Смолоду служила тетя Муся в «заведении». Вы не подумайте про дом терпимости. Она служила в желтом доме, заведенном в губернии на средства земства. Огромная усадьба; центральное строение большое, и потолки высокие, и окна; и флигели имелись, и домики вразброс; и сад вишневый, и длинные аллеи, пирамидальность тополей, летучий пух, широкошумные дубы.
Все мне напоминало Колмово близ Новгорода. Там тоже было «заведение». Я навещал Успенского. Любимый мой писатель, Глеб Иваныч. А практиковал там, в Колмове, Усольцев. Он, между нами говоря, когда-то втайне был влюблен в Софью Ивановну; а было это в Африке, у моря Красного, и эта самая Софья Ивановна происходила из семьи Ханенко, известной всем черниговцам. Жалею, что своевременно не вызнал, куда девался ее муж, авантюрист и атаман Ашинов.
Зачем все это сообщаю вам? Охота, чтобы вы когда-нибудь прочли давно уж позабытые творенья вашего покорного слуги: «Судьба Усольцева» и «Колмовские вечера». Тщеславность автора вы извините. Прибавлю только, что Усольцев напоминал мне главного врача черниговской больницы Альфреда Германовича.