Стараясь обогнать ненастье, он спозаранку был в лугах. Косил, косил, зимовье будет долгое. Детей-то шестеро. Тринадцать старшей, поскребышу – четыре годика. Коса косила. Но дома он в порог косу не вделал, как поступают вологодские соседи, чтоб пришлый злыдень-то не подкосырил. И все сошлось – береза, молнией разбитая; всхрап лошади; и пришлый злыдень.
О, человек с ружьем! Приехали не то каратели из ЧОНа, не то чекисты из района. Но кто бы ни были, а были «из народа». Тотчас же притрусил и деревенский детектив; его талантом из зерна в счет продразверстки проистекал отменный самогон. Сбежались мужики. В защиту Ленина не шевельнули пальцем.
Он усмехнулся и сошел с веранды: высокий, как преображенец первой роты. Красивый, как многие на Ярославщине. Детей благословил он твердо, – чтоб слушались и маму берегли… И этот рост, вся стать, невозмутимость, плач детей, и эта девочка, весь день косившая в лугах, и дрожь бровей его жены, «сестрицы милосердной», и это вот безгласное мужицкое сочувствие, э, несознательность, э, темнота, – все обозлило исполнительную власть. Заторопились, брякая винтовками. Схватили кулака, схватили и попа, чтоб получилась связка вражьих сил. Ну, и вперед, заре навстречу.
Эк, сволочь-барин, притворялся Лениным! Вредил здесь тихой сапой! А был бы в Пошехонье наш Ильич, никто не пикнул бы, чтоб продразверстку заменили продналогом, а каждый двор кричал бы спозаранку вместе с петухами: да здравствует Совет народных комиссаров!.. А этот самозванец, посмевший Лениным назваться… Они плечами передернули и передернули затворами… Общинная закваска – все трое в одного, и без промашки – в грудь… В чапыжники сбежало эхо. Телегу унесло за поворот. Осела пыль. Болотце при дороге истомно пахло илом и осокой. Да, конь храпит к ненастью: садилось солнце в тучи. И слышно было: кум-кум-кум – болотные жерляночки как будто б в колокольчики звонят, но звук не звонок, ведь у лягушек колокольчик оловянный.
Кум-кум-кум.
Услышав «кум», любой из зеков вспомнит уполномоченных от МГБ в ГУЛАГе. И хорошо, что этот звук умолк, сменившись отрубистым и грубым звоном, – шел трамвай четвертый номер. Но беспризорный еще не пел: «А в транвае ктой-то помер…» Весной Семнадцатого года на острове не появлялись беспризорные. А Ленин еще жив, пришел из министерства к себе домой. И Достоевский, улыбнувшись, сел в вагон – желает наведаться он к Лениным.
Надеюсь, вы давно определили: предложен вам роман посредственный. Так классик (не Честертон ли?) определяет сочинения, сочинитель коих самим собою занят больше, чем своими персонажами. Но ведь лирические отступленья еще дозволены?
Так вот, и я живал на Острове, где жили Ленины. Жил и Андрей Андреич Достоевский. И многие достойные сограждане.
После войны причалил я к общаге флотской академии. (Она носила имя Ворошилова, поскольку первый маршал не отличал весла от паруса.)
В предлинном коридоре мне подарили прекрасное жилье. Пол плиточный, как в бане иль сортире. Окно задраено досками, как в полуподвале. Стол, два стула. Койка пела: «Умер, бедняга, в больнице военной…» Фанерный гардероп был прост, как правда. Она тебе известна, Галя. В таких шкапах у вас на Охте, за неименьем домовин, везли на кладбище блокадных мертвецов.
Соседом в коридоре мне оказался каплейт Донцов, Панкрат Иллиодорович. Чин небольшой, на слух – приятно: капитан-лейтенант. Тут щегольство особое. Но мой Донцов совсем не то. Шинелишка обтрепана, обтрепан кителек; нательного белья две пары и пара полотенец вафельных. Говорили: Донцов давно уволен, списан, выведен за штат. Но комендант не прогонял жильца. Его хранила офицерская соборность. Вот срок приспел. Не пьет, не спит. Смолит он «Краснофлотские» – давали тридцать пачек в месяц. Пишет, чертит, логарифмической линейке, готовальне пощады нет. И курсовые, и дипломные во власти гения Донцова. Просчетов нет, и нет помарок, рука не дрогнет, голова ясна. А гонорар он пересчитывать не станет. Уйдет в запой, и поминай как звали.
Знавал ли он любовь на нашем Острове? Ни боже мой. А я влюблялся дважды. И оба раза чрезвычайно пылко… Был ветер острый и солнце острое, а сушь сентября, ну, будто и не в невской дельте. Она мне чудилась летящей по волнам. Фигура мифологии на корабельных рострах, высокая и сильная. Каштановые волосы легки и коротки, а простенькое платьице энергией движения и ветра облепливало грудь, живот и ляжки, как будто девушка вдруг вышла из морской волны. Я ринулся вослед, как обезглавленный петух. Само собою, был смешон. Но дело-то в другом. Я дурно танцевал и получил отставку.