Читаем Бесы полностью

Липутин тотчас же согласился, но заметил, что покривить душой и похвалить мужичков всё-таки было тогда необходимо для направления; что даже дамы высшего общества заливались слезами, читая «Антона-Горемыку»{24}, а некоторые из них так даже из Парижа написали в Россию своим управляющим, чтоб от сей поры обращаться с крестьянами как можно гуманнее.

Случилось, и как нарочно сейчас после слухов об Антоне Петрове{25}, что и в нашей губернии, и всего-то в пятнадцати верстах от Скворешников, произошло некоторое недоразумение, так что сгоряча послали команду. В этот раз Степан Трофимович до того взволновался, что даже и нас напугал. Он кричал в клубе, что войска надо больше, чтобы призвали из другого уезда по телеграфу; бегал к губернатору и уверял его, что он тут не при чём; просил, чтобы не замешали его как-нибудь, по старой памяти, в дело, и предлагал немедленно написать о его заявлении в Петербург, кому следует. Хорошо, что всё это скоро прошло и разрешилось ничем; но только я подивился тогда на Степана Трофимовича.

Года через три, как известно, заговорили о национальности и зародилось «общественное мнение». Степан Трофимович очень смеялся.

— Друзья мои, — учил он нас, — наша национальность, если и в самом деле «зародилась», как они там теперь уверяют в газетах, — то сидит ещё в школе, в немецкой какой-нибудь петершуле{26}, за немецкою книжкой и твердит свой вечный немецкий урок, а немец-учитель ставит её на колени, когда понадобится. За учителя-немца хвалю; но вероятнее всего, что ничего не случилось и ничего такого не зародилось, а идёт всё как прежде шло, то есть под покровительством Божиим. По-моему, и довольно бы для России, pour notre sainte Russie[10]. Притом же все эти всеславянства и национальности — всё это слишком старо, чтобы быть новым. Национальность, если хотите, никогда и не являлась у нас иначе как в виде клубной барской затеи, и в добавок ещё московской. Я, разумеется, не про Игорево время говорю. И, наконец, всё от праздности. У нас всё от праздности, и доброе и хорошее. Всё от нашей барской, милой, образованной, прихотливой праздности! Я тридцать тысяч лет про это твержу. Мы своим трудом жить не умеем. И что они там развозились теперь каким-то «зародившимся» у нас общественным мнением, — так вдруг, ни с того ни с сего, с неба соскочило? Неужто не понимают, что для приобретения мнения первее всего надобен труд, собственный труд, собственный почин в деле, собственная практика! Даром никогда ничего не достанется. Будем трудиться, будем и своё мнение иметь. А так как мы никогда не будем трудиться, то и мнение иметь за нас будут те, кто вместо нас до сих пор работал, то есть всё та же Европа, всё те же немцы, — двухсотлетние учителя наши. К тому же Россия есть слишком великое недоразумение, чтобы нам одним его разрешить, без немцев и без труда. Вот уже двадцать лет как я бью в набат и зову к труду! Я отдал жизнь на этот призыв и, безумец, веровал! Теперь уже не верую, но звоню и буду звонить до конца, до могилы; буду дёргать верёвку, пока не зазвонят к моей панихиде!

Увы! мы только поддакивали. Мы аплодировали учителю нашему, да с каким ещё жаром! А что́, господа, не раздаётся ли и теперь, подчас сплошь да рядом, такого же «милого», «умного», «либерального», старого русского вздора?

В Бога учитель наш веровал. — Не понимаю, почему меня все здесь выставляют безбожником? — говаривал он иногда, — я в Бога верую, mais distinguons[11], я верую, как в существо, себя лишь во мне сознающее. Не могу же я веровать, как моя Настасья (служанка), или как какой-нибудь барин, верующий «на всякий случай», — или как наш милый Шатов, — впрочем нет, Шатов не в счёт, Шатов верует насильно, как московский славянофил. Что́ же касается до христианства, то при всём моем искреннем к нему уважении, я — не христианин. Я скорее древний язычник, как великий Гёте, или как древний грек. И одно уже то, что христианство не поняло женщину, — что так великолепно развила Жорж-Занд, в одном из своих гениальных романов. Насчёт же поклонений, постов и всего прочего, то не понимаю, кому какое до меня дело? Как бы ни хлопотали здесь наши доносчики, а иезуитом я быть не желаю. В сорок седьмом году, Белинский, будучи за границей, послал к Гоголю известное своё письмо, и в нём горячо укорял того, что тот верует «в какого-то Бога». Entre nous soit dit[12], ничего не могу вообразить себе комичнее того мгновения, когда Гоголь (тогдашний Гоголь!) прочёл это выражение и… всё письмо! Но откинув смешное и так как я всё-таки с сущностию дела согласен, то скажу и укажу: вот были люди! Сумели же они любить свой народ, сумели же пострадать за него, сумели же пожертвовать для него всем и сумели же в то же время не сходиться с ним, когда надо, не потворствовать ему в известных понятиях. Не мог же, в самом деле, Белинский искать спасения в постном масле или в редьке с горохом!..

Но тут вступался Шатов.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дыхание грозы
Дыхание грозы

Иван Павлович Мележ — талантливый белорусский писатель Его книги, в частности роман "Минское направление", неоднократно издавались на русском языке. Писатель ярко отобразил в них подвиги советских людей в годы Великой Отечественной войны и трудовые послевоенные будни.Романы "Люди на болоте" и "Дыхание грозы" посвящены людям белорусской деревни 20 — 30-х годов. Это было время подготовки "великого перелома" решительного перехода трудового крестьянства к строительству новых, социалистических форм жизни Повествуя о судьбах жителей глухой полесской деревни Курени, писатель с большой реалистической силой рисует картины крестьянского труда, острую социальную борьбу того времени.Иван Мележ — художник слова, превосходно знающий жизнь и быт своего народа. Психологически тонко, поэтично, взволнованно, словно заново переживая и осмысливая недавнее прошлое, автор сумел на фоне больших исторических событий передать сложность человеческих отношений, напряженность духовной жизни героев.

Иван Павлович Мележ

Проза / Русская классическая проза / Советская классическая проза