— Это мне нравится! — восклицал он, останавливаясь предо мной и разводя руками, — вы слышали? Она хочет довести до того, чтоб я, наконец, не захотел. Ведь я тоже могу терпение потерять и… не захотеть! «Сидите и нечего вам туда ходить», но почему я, наконец, непременно должен жениться? Потому только, что у ней явилась смешная фантазия? Но я человек серьёзный, и могу не захотеть подчиняться праздным фантазиям взбалмошной женщины! У меня есть обязанности к моему сыну и… и к самому себе! Я жертву приношу — понимает ли она это? Я, может быть, потому согласился, что мне наскучила жизнь и мне всё равно. Но она может меня раздражить, и тогда мне будет уже не всё равно; я обижусь и откажусь. Et enfin, le ridicule…[45]
Что́ скажут в клубе? Что́ скажет… Липутин? «Может, ничего ещё и не будет» — каково! Но ведь это верх! Это уж… это что́ же такое? — Je suis un forçat, un Badinguet[46]{33}, un припёртый к стене человек!..И в то же время какое-то капризное самодовольствие, что-то легкомысленно-игривое проглядывало среди всех этих жалобных восклицаний. Вечером мы опять выпили.
Глава третья. Чужие грехи
I
Прошло с неделю, и дело начало несколько раздвигаться.
Замечу вскользь, что в эту несчастную неделю я вынес много тоски, — оставаясь почти безотлучно подле бедного сосватанного друга моего, в качестве ближайшего его конфидента{34}
. Тяготил его, главное, стыд, хотя мы в эту неделю никого не видали и всё сидели одни; но он стыдился даже и меня, и до того, что чем более сам открывал мне, тем более и досадовал на меня за это. По мнительности же подозревал, что всё уже всем известно, всему городу, и не только в клубе, но даже в своём кружке боялся показаться. Даже гулять выходил, для необходимого моциону, только в полные сумерки, когда уже совершенно темнело.Прошла неделя, а он всё ещё не знал, жених он или нет, и никак не мог узнать об этом наверно, как ни бился. С невестой он ещё не видался, даже не знал, невеста ли она ему; даже не знал, есть ли тут во всём этом хоть что-нибудь серьёзное! К себе почему-то Варвара Петровна решительно не хотела его допустить. На одно из первоначальных писем его (а он написал их к ней множество) она прямо ответила ему просьбой избавить её на время от всяких с ним сношений, потому что она занята, а имея и сама сообщить ему много очень важного, нарочно ждёт для этого более свободной, чем теперь, минуты, и сама даст ему
И, однако, все эти грубости и неопределённости, всё это было ничто в сравнении с главною его заботой. Эта забота мучила его чрезвычайно, неотступно; от неё он худел и падал духом. Это было нечто такое, чего он уже более всего стыдился и о чём никак не хотел заговорить даже со мной; напротив, при случае лгал и вилял предо мной, как маленький мальчик; а между тем сам же посылал за мною ежедневно, двух часов без меня пробыть не мог, нуждаясь во мне как в воде или в воздухе.
Такое поведение оскорбляло несколько моё самолюбие. Само собою разумеется, что я давно уже угадал про себя эту главную тайну его и видел всё насквозь. По глубочайшему тогдашнему моему убеждению, обнаружение этой тайны, этой главной заботы Степана Трофимовича, не прибавило бы ему чести, и потому я, как человек ещё молодой, несколько негодовал на грубость чувств его и на некрасивость некоторых его подозрений. Сгоряча, — и, признаюсь, от скуки быть конфидентом, — я, может быть, слишком обвинял его. По жестокости моей я добивался его собственного признания предо мною во всём, хотя, впрочем, и допускал, что признаваться в иных вещах, пожалуй, и затруднительно. Он тоже меня насквозь понимал, то есть ясно видел, что я понимаю его насквозь и даже злюсь на него, и сам злился на меня за то, что я злюсь на него и понимаю его насквозь. Пожалуй, раздражение моё было мелко и глупо; но взаимное уединение чрезвычайно иногда вредит истинной дружбе. С известной точки он верно понимал некоторые стороны своего положения и даже весьма тонко определял его в тех пунктах, в которых таиться не находил нужным.
— О, такова ли она была тогда! — проговаривался он иногда мне о Варваре Петровне. — Такова ли она была прежде, когда мы с нею говорили… Знаете ли вы, что тогда она умела ещё говорить? Можете ли вы поверить, что у неё тогда были мысли, свои мысли. Теперь всё переменилось! Она говорит, что всё это одна только старинная болтовня! Она презирает прежнее… Теперь она какой-то приказчик, эконом, ожесточённый человек, и всё сердится…
— За что́ же ей теперь сердиться, когда вы исполнили её требование? — возразил я ему.
Он тонко посмотрел на меня.
— Cher ami, если б я не согласился, она бы рассердилась ужасно, ужа-а-сно! но всё-таки менее чем теперь, когда я согласился.