Сестра Франсуаза, успевшая вкусить прозы замужества и разочароваться, регулярно приносила Филиппе вести с супружеского фронта. Филиппа внимала – а про себя думала: уж у нее-то все будет иначе! Она по-прежнему предавалась мечтаниям, которые с каждым разом детализировались. То Филиппа видела себя экономкой в пасторском доме. То воображала, что Грандье получил сан епископа Пуатевинского и велел прорыть подземный ход между епископским дворцом и загородной виллой Тренканов. Или Филиппе досталось наследство в сто тысяч крон, и они с Грандье живут-поживают, проводят время то при дворе, то в своем поместье.
Увы: всякий раз девицу пробуждало от грез одно и то же соображение: она – Филиппа Тренкан, а он – месье кюре; если даже он ее и любит (чему нет никаких доказательств), он не вправе говорить об этом; если же он вдруг заговорит – Филиппа просто обязана будет заткнуть уши. Но пока… пока она счастлива, ведь за шитьем, за книгой, за пяльцами она вольна мечтать о несбыточном! Стук в дверь, звуки его шагов, его голос наполняют ее томным восторгом. Мучительное блаженство, райская пытка – сидеть рядом с Грандье в отцовской библиотеке и переводить Овидия, нарочно делая ошибки – только чтобы милые уста исторгли угрозу наказания розгой; внимать сочному, звучному голосу, рассуждающему о кардинале, о непокорных протестантах, о войне в Германии, о взглядах иезуитов на предваряющую благодать, о перспективах получить повышение. Ах, если бы так продолжалось вечно! Но молиться об этом – все равно что жаждать вечной вечерней зари, иными словами – растянутого на всю жизнь увядания. Финальная строфа мадригала потрясает изысканностью, вечерний свет преображает реальность – но, как ни крути, и то и другое – конец, и нельзя ведь поклоняться КОНЦУ! Словом, Филиппа подсознательно понимала, что сама с собой лукавит; но в течение нескольких блаженных недель она, задвинув подальше здравый смысл, была способна уверить себя, что достигла Рая и дальше не двинется. Будто сомкнулся провал между фантазией и реальностью, слились воедино жизнь Филиппы и ее мечты. Последние больше не отрицали фактов, а факты сами уподобились грезам. Блаженство было полное – притом безгрешное, ибо происходило не от внешних событий, а существовало исключительно в девичьей душе. Наверно, так счастливы души праведников на Небесах. Филиппа отдалась блаженству без остатка, погрузилась в него, не страшась ни высшего гнева, ни угрызений совести. Но Филиппа слишком увлеклась. Блаженство буквально лилось через край. Однажды девушка не выдержала и заговорила о своих чувствах на исповеди – как ей казалось, очень осторожно, без намеков, уверенная: исповедник не догадается, что сам же и вызвал такую бурю.
Исповеди стали следовать одна за другой. Кюре внимал, задавал вопросы, убеждавшие Филиппу в его полном неведении, в том, что ее невинная хитрость удалась. Филиппа осмелела. Теперь она излагала кюре даже самые интимные детали. Ее счастье было безгранично, представлялось вечным экстазом, утонченным трепетом нервов, который Филиппа вызывала по своей воле, и ощущения не притуплялись, не могли притупиться, даже повторяемые вечно. А потом настал день, когда Филиппа оговорилась – вместо «он» сказала «вы». Опомнилась, попыталась исправить ошибку, сконфузилась, от расспросов кюре залилась слезами и во всем созналась.
«Наконец-то! – поздравил себя Грандье. – Наконец-то!»
Дальше все было делом техники. Тщательно подобранные слова и жесты, разнообразные формы нежности – от той, что пристала священнику, до той, что свойственна эпигону Петрарки. Далее – к любви сугубо земной, а уж от нее – к плотским радостям. Двигаться вниз проще, чем вверх, а Грандье недаром воспитывался у иезуитов – его казуистика смягчила падение, когда же дно было достигнуто – гарантировала девице полное отпущение грехов.
Однако для того, чтобы «пришвартоваться» в полном смысле слова, потребовалось еще несколько месяцев. Если начистоту – кюре был слегка разочарован. Что бы ему удовольствоваться вдовой – так нет же…