Он не мог понять, отчего по прошествии времени эта скорбная робость оставила такой резкий след в его памяти. Всю жизнь в нем жило это смутное, напряженное чувство робости, за которым скрывались страх, беда, покорность судьбе и предопределению. Может быть, что-то еще там скрывалось, тогда он не понял, что именно, а теперь не в силах был восстановить это в памяти, хоть и пытался. За одно только он мог поручиться, это он читал во взглядах всех окружающих: все племя было убеждено — случилось то, что должно было случиться. Все люди прекрасно знали: посещения джиннов добром не кончатся. Все вокруг ожидали для несчастной старухи именно такой судьбы. В глазах соплеменников мерцал этот огонек на протяжении всех дней, что мужчины племени отрабатывали обязательный поиск его пропавшей бабушки. Женщины пытались ободрить его молчаливыми взглядами, а старухи, умудренные опытом, гладили по голове своими старыми, высохшими что сучья деревьев пальцами и милостиво угощали его пригоршнями фиников. Подростки сказали ему: с этого дня он больше не будет слушать ночные истории, потому что поиски в окружающих барханах не привели ни к чему. Он начал понимать, в чем секрет молчания и скорби. Через несколько дней кое-кто из вассалов вернулся с черным покрывалом. Они сообщили, что группа разведчиков и исследователей местности нашла его в песках на расстоянии трех дней пути от становища. Однако они и следа самой старухи не нашли. Вмешался в дело ясновидец и подтвердил, что покрывало есть знак, и им надо двигаться вперед, по прямой дороге. Становище согласилось с этим советом, принялось ждать. Прошло еще несколько дней. Вечером на пятый день, в сумерках, собрались и старые, и малые глазеть на таинственного вестника-всадника, замаячившего на горизонте: он то появлялся, то исчезал — поднимался на холмы и высоты, спускался в вади, возникал на ровной, бескрайней линии, уводившей взор вдаль, пропадал и возвращался назад, как призрак. Вот он подъехал, и женщины убедились, что не призрак он и не джинн вовсе, не порождение воображения, сотканное миражом — и подняли они глаза в небо, раскрыли рты и принялись клекотать языками о щеки в своих долгих немыслимых криках, бурно выражая радость от пришествия пророка. В тот день женщины привели его в замешательство. Он спросил себя: как эти женщины смеют подымать голос в криках радости и ликования, не подождав, как следует, и не убедившись, действительно ли радость несет с собой посланник-пророк? Он был уже взрослым юношей и не смотрел на это знамение. Во тьме сумерек он не разглядел, как там в пространстве всадник был укутан в полотно белого муслина…
Утром следующего дня, на рассвете, прибыл караван, на спине верблюда привезли старуху, завернутую в одежды и одеяла. Она покоилась на носилках, привязанных к седлу — караванщики смастерили его из подручных материалов, жердей и тряпок. Ее била лихорадка. Она вся дрожала. Глаза были выпучены наружу, белели глазными яблоками. Они периодически вертелись, впериваясь в пустоту, как глаза слепого. Вокруг ее старого, дряхлого рта билась белая пена, с губ срывались непонятные звуки, наводившие на мысли о бесовском наречии. Этот язык был смесь из туарегского языка тамашек
[160], негритянского хауса и отдельных непонятных слов и звуков, из чего старухи вывели мнение, что она все еще находится в беспамятстве и поддерживает беседу с нечистой силой.Он бодрствовал всю ночь у ее изголовья вместе с матерью. Силился разобрать звуки и символы ее нового наречия. Усталость сморила мать, та не выдержала, заснула, а он продолжал бодрствовать. Обращался к звездам, молил луну вылечить ее и вернуть людям, избавить от преследований джиннов и обратить ее к нему, чтобы она опять рассказала ему о Вау, о том, как приставала к ней черноглазая гурия, явившаяся в сиянии молодой луны над пустыней… Она бы дала ему еще фиников и кусочков сахару, чтобы скрасил ей одиночество и проводил вместе долгие-долгие ночи. Она была убеждена, что джинны в принципе боятся мужчин — будь то хотя бы мальчики. Главное, быть мужского рода. Джинны не выносят мужского запаха. Мужество пугает, даже если его проявил ребенок.