— О-о! Сахара! А что ты, глупец, о Сахаре-то знаешь? Если б ты Сахару знал, ты бы ей весь отдался, забыл напрочь про всех этих девиц прекрасных и чертовок-гурий. Кто может осилить это и понять, что такое Сахара?
— Ладно, брось ты эту свою красавицу Сахару и расскажи мне лучше о речи искусной да сладкой, как это сердца невинных дев пленять. Не надо мне ничего от Сахары — пусть она только от Танад отступиться. Тебе что, никогда девчонка ни одна не нравилась?
— Ты, брат, забыл, что ложь — это единственное наречие, которому никто никого научить не в силах. Никакой учитель внушить ее никакому слушателю не может, потому что она, вроде поэзии, — дар небесный…
Они замолчали. Адда продолжал спрашивать себя, как уже много раз спрашивал прежде: Хамиду не намного меня старше, на пару лет всего, так откуда он такой находчивый? У него всегда на все ответ готов, всякую задачу решить может. Удивительно, но мнение у него совсем не то, что у других: он во всем решителен, как шейхи наши, вожди племенные.
— Если ты мне друг, — заметил он, — поди, сходи к ней, с посланием от меня.
— Нет, — отрицательно закачал своей чалмой Хамиду. — Боюсь, не смогу я. Не удастся посредничество…
…Через несколько дней он отправился к ней вечером.
Она отказалась от встречи.
Наружу вышла ее бабка и долго сидела с ним на пустыре. Он отчаялся и ушел прочь. Нет, он отчаялся не совсем — он уединился на своем пастбище и придумал план. Вспоминал легенды и сказки своей бабушки, интересные образы, красивые словосочетания, рылся в памяти, восстанавливая беседы со странниками, искавшими обетованный Вау, их выражения упорства и непреходящей страсти. Он обдумывал любовные термины из старых поэм, играл ими, переставлял их в строчки, пытаясь создать новые образы. Практику эту он не прекращал, пытаясь открыть для себя тайну «сладкоречия». Он вернулся в становище, незаметно проник темной ночью в ее шатер и читал свои глупости над ее головой. Скорчился в уголке, прикорнул, поддерживая тело правым локтем, лежал неподалеку от нее этакой черной кучкой. Ее черный силуэт был рядом. Он бормотал что-то на мотив песни, составлял строчки из выражений и терминов из обихода кочевника пустыни, полных, как ему казалось, скрытой поэзии, и думал, что он-таки в состоянии, с помощью такой неуклюжей уловки, родить свое сладкоречие, искусное и лживое, но трогательное, которому одному на свете поддаются неприступные девичьи сердца, как этому учил его друг Хамиду.
В конце концов, после того как он закончил свои своеобразные речитативы, черный комок, лежавший по соседству с ним, вдруг зашевелился… Его пронзила радостная мысль, что сердце Танад дрогнуло, смягчилось, открылось в ответ на его сладкие речи. Он почувствовал ее руку, двигавшуюся во мраке. Вот-вот, думалось ему, он дождется от нее шепота прощения, однако, вместо последнего получил крепкий удар по лбу. Действительно крепкий и жестокий, словно удар палки, он заставил его мгновенно забыть этикет и схватиться рукой за ту сильную руку, продолжавшую наносить ему удары. Жесткая, жилистая, поджарая рука была, словно палаточный кол. Это была рука старой бабки.
Он откинул ее прочь и выскользнул из шатра наружу.
Старая бабка с колом в руке долго еще преследовала нарушителя ночного покоя.
Он убежал на простор, за холмы. Растянулся на гравии. Обследовал свой лоб, потрогал легонько синяки. Поерзал, лежа спиной на земле, и затих, вслушиваясь в величавый покой ночи — такой, словно он предшествовал мигу творенья.
Он бродил с верблюдами и пастухами на северных пастбищах. Вспомнилась легенда, гласившая, что неудавшаяся любовь изменяет состояние мужчины и творит с ним чудо. Он ожидал в себе преображения, но никаких перемен не происходило. Отказ не вдохновил его на сладкие речи, не раскрыл в нем чудесных родников поэзии. Напротив, он ощущал внутреннюю опустошенность более чем когда-либо и позабыл все старые стихи, какие помнил. Его удивляло, что легенды его бабушки оказались неспособны зажечь в его мозгу ярких речей и пламенной фантазии, как это бывало с подростками. Однако один мудрый пастух утешил его жестоким откровением:
— Люди делятся на два вида. Один рожден для поэзии, чувств и развлечений, другой — для разума и бога. Мудрость, сынок, состоит в том, чтобы определить, к какому из видов мы сами принадлежим. И прежде чем ломиться в жизнь с закрытыми глазами, тебе бы следовало задать себе вопрос: Кто я? Я из числа людей поэзии и веселья, или я принадлежу к избранникам разума и бога?