но почти буквально реализованные — воплощенные во вздыб ленную революцией российскую действительность. Революция сделана для того, чтоб человеку лучше жилось и чтоб сам он стал лучше, убеждает читателя Горький. Но, вступая в полемику с «демагогами и лакеями толпы» по по воду кардинальной идеи революции — равенства, он отчетли во видит и оборотную сторону этой медали: «все рабы и в раб стве равны». Не все и не во всем равны! И не могут, и не должны быть равны, уравнены, загнаны в равенство — это убеждение возникает у Горького в ходе революции, в ее экстремальных, чрезвычайных ситуациях. Батальонный комитет Измайлов ского полка отправляет в окопы сорок три человека, среди которых артисты, художники, музыканты, люди, как пишет Горький, «чрезвычайно талантливые, культурно-ценные». Они не знают военного дела, не обучались строевой службе, не умеют стрелять. Посылать их на фронт, убежден Горь кий, — «такая же расточительность и глупость, как золотые подковы для ломовой лошади», «смертный приговор невин ным людям». И вот Горький, который, по его уверению, «немало затра тил сил на доказательства необходимости для людей полити ческого и экономического равенства» и который знает, что «только при наличии этих равенств человек получит возмож ность быть честнее, добрее, человечнее», произносит слова, убийственные для этого главного идеологического пугала: «Я должен сказать, что для меня писатель Лев Толстой или музыкант Сергей Рахманинов, а равно и каждый талантли вый человек, не равен Батальонному Комитету Измайловцев». Вот так, вот здесь, вот при каких обстоятельствах смогла проявиться в полной мере абсурдная как будто угроза Шигале- ва — Верховенского: «Цицерону отрезывается язык, Копер нику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями… Рабы должны быть равны…» «Если Толстой, — продолжает Горький свое сопоставле ние, — сам почувствовал бы желание всадить пулю в лоб человеку или штык в живот ему, — тогда, разумеется, дьявол будет хохотать, идиоты возликуют вместе с дьяволом, а люди, для которых талант — чудеснейший дар природы, основа культуры и гордость страны, — эти люди еще раз заплачут кровью». И, обращаясь к Совету солдатских депутатов, Горь кий спрашивает у этого Совета, сознавая бессилие своей ри торики: «Считает ли он правильным постановление Баталь онного Комитета Измайловского полка? Согласен ли он с тем, что Россия должна бросать в ненасытную пасть войны лучшие
куски своего сердца, — своих художников, своих талантли вых людей? И — с чем мы будем жить, израсходовав свой лучший мозг?» Вся публицистика Горького этого периода — это отчаян ный крик, страшная боль, смертельная тоска — не по уби тому старому, а по убиваемому новому. И этот крик, и эти боль и тоска адресованы в первую очередь к человеку, став шему материалом для эксперимента. Может ли он переделать ся вдруг, разом? Правда ли, что если «разом», то из «ангельского» дела будет «бесовское»? «Достоевские» вопросы, поставленные почти полвека на зад, проходят и на глазах Горького через суровые, кровавые испытания — пытку огнем и мечом. «Все совершится топором и грабежом, — предостерегает своего сына Петра Степановича Степан Трофимович Вер ховенский на страницах подготовительных материалов к «Бесам». — Неужели же вы не видите, что подобное перерож дение человека, какое вы предлагаете, и лично, и общественно не может совершиться так легко и скоро, как вы уверены… Так медленно на практике организуется и устраивается такая насущная потребность каждого человека!.. А если это только веками может создаться, то как можете вы брать на себя создать это в несколько дней (как вы буквально выражаетесь сами)? Итак, не легкомысленны ли вы и какую ответствен ность берете вы на себя за потоки крови, которые вы хотите пролить?» (11, 103–104). Буквально те же вопросы, в тех же словах и интонациях, с той же страстью и энергией, задает спустя пятьдесят лет Горький — но уже не воображаемой, а реальной революции, и не в споре с персонажами чужого романа, а в публичном обращении к реальным ее деятелям. Думал ли он, что загово рит когда-нибудь языком Шатова, что словами Достоевского будет опровергать «принцип топора»? В разгар революции, в тот, может быть, самый драматич ный ее этап между Февралем и Октябрем, в июле 1917-го, Горький, знаток и певец народной жизни, с ужасом и почти с отвращением сознает: этот «свободный» русский народ, который «отрекался от старого мира» и отрясал «его прах» с ног своих, этот самый народ, эти толпы людей устраивают публичные отвратительные по жестокости самосуды, «грабят винные погреба, напиваются, бьют друг друга бутылками по башкам, режут руки осколками стекла и точно свиньи валяются в грязи, в крови». Революция — ее хаос, случайности и закономерности, ее