В 1816 году Вайсенбах выпустил книгу очерков о своём пребывании в Вене и посвятил почти целую главу Бетховену. В этой главе, кроме восторженных комплиментов, содержались и важные биографические детали. Вайсенбах был врачом, учеником покойного профессора Шмидта, пытавшегося лечить Бетховена от глухоты. Более того, сам Вайсенбах также страдал тугоухостью, хотя при его профессии это не было столь мучительно, а сангвинический характер позволял ему легче переносить свой недуг.
«Телу Бетховена свойственны бодрость и крепость, которые не часто встречаются у духовно одарённых людей. Всё его существо явлено в облике. Если краниоскоп Галя верно определяет границы духа по параметрам и линиям черепа, то музыкальный гений Бетховена можно даже пощупать руками. Однако крепкое устройство свойственно лишь его плоти и скелету; нервная же его система предельно чувствительна, вплоть до болезненности. Мне нередко больно было наблюдать за тем, как легко в этом организме разлаживались и расстраивались духовные струны. Однажды он перенёс тяжелейший тиф, и с того времени его нервная система начала расшатываться, равно как, вероятно, наступила и столь болезненная для него постепенная утрата слуха. Я часто и подолгу говорил с ним об этом. Но это куда большее несчастье для него самого, чем для мира. О нём же можно сказать то, что Лессинг сказал живописцу Конти об Апеллесе: „Родись он даже без рук, он всё равно стал бы великим художником“. Из него рождаются звуки, которым нет нужды проникать к нему извне. <…> Безо всякого повода он самопорождается и производит на свет картины, которые воспринимает не внешним слухом, а непосредственно от Бога. Примечательно, однако, что до заболевания его слух был исключительно чувствительным и необычайно тонким, так что до сих пор он болезненно воспринимает всякое неблагозвучие — может быть, потому, что сам он весь гармоничен. <…>
Его характер соответствует великолепию его таланта. Никогда в своей жизни не встречал я такой ребячливой весёлости в сочетании с такой мощной и упрямой волей. Если бы небо не одарило его ничем, кроме подобного сердца, то благодаря этому он стал бы одним из тех, кого чтят и перед кем преклоняются. Врождённая душевная склонность влечёт его ко всему доброму и прекрасному, чего нельзя достичь никакой образованностью. В этом отношении меня поистине восхищали его высказывания. Всякое уничижение намерением, словом или делом того, что он любит и чтит, способно ввергнуть его в гнев и вызвать отповедь или даже слёзы. Поэтому он, как сказал бы поэт, навеки объявил войну миру пошлости во имя добра и красоты. А поскольку этот мир враждебен всему, что неподвластно его мутным водам, то все проявления благородной и своеобычной натуры он объявляет проявлениями шутовства или чудачества. Бетховен же настолько привержен законам морали, что не в состоянии обходиться по-дружески с теми, в ком видит признаки запятнанности пороком. Ничто на свете, никакое земное величие, богатство, ранг или чин ничего для него не значат. Я бы мог привести тут примеры, свидетелем которых я стал.
Эта огромная внутренняя раздражительность и могучее своенравие художественного гения составляют одновременно его счастье и несчастье. Счастье — поскольку возвращают его к себе самому, а несчастье — поскольку удерживают его во враждебных отношениях с окружающим миром. <…>
Не стоило бы и говорить о том, что деньги имеют для него лишь то значение, которое им предписывает необходимость. Он никогда не знает точно, сколько ему нужно и сколько их у него есть. Он мог бы сделаться богатым, найдись рядом любящий взор и честное сердце, которые присматривали бы за ним и с ним бы делились. <…>
В его духе глубины ничуть не меньше, нежели детскости. Тот, кто слышал его звуки и вникал в их устройство, тот, конечно, признает, что эти гармонии отнюдь не поверхностны. А может ли та сила сопротивления, о которой мы говорили, исходить не из глубин? Я вообще уверен, что музыкальный гений обладает наибольшей глубиной. Ведь материал музыки — звук, звук — душа металла, а все металлы, как известно, происходят из недр. Суждения Бетховена о сущности, формах, законах музыки, о её связи с поэтическим искусством и обращённости к сердцу отмечены не меньшим своеобразием, чем его музыкальный стиль. Это в прямом смысле собственные, врождённые идеи, а не заученные афоризмы. Я знаю, что Гёте, с которым он лично познакомился в Карлсбаде, смог оценить его именно с этой стороны. <…>