Документ адресован его братьям, но вместо имени Иоганна стоит пробел, словно оно недостойно упоминания. Ясно, что в этих строчках Бетховен обращается ко всему человечеству, порой принимая тон «Исповеди» Жан Жака Руссо{39} в навязчивом стремлении оправдаться перед всем светом. Одиночество, непонимание, отчаяние, связанное с его глухотой, стоицизм, позаимствованный у древних, безграничная вера в искусство — его божество, самым выдающимся жрецом которого он хотел бы быть. О вы, братья-человеки… Он отдалился от человечества против своей воли, чтобы лучше служить ему и славить его.
Остается соблазн самоубийства, о котором он прямо говорит два раза, давая понять, насколько сильные моральные и физические мучения испытывает, и уже давно. Непредвзятое чтение этого документа, испещренного тире, которые у Бетховена всегда служили показателем эмоционального напряжения, побуждает отринуть предположение о позерстве или «романтическом» притворстве в момент смятения. Это свидетельство глубокой печали. Но поневоле возникает мысль о том, что в жизни некоторых людей трагическое неизбежно, и это не громкие слова…
Чудо в том, что это смятение, одичание, вызванное нарастающей глухотой, не заглушили его огромного желания творить. Уезжая из Гейлигенштадта через несколько дней после написания этого «завещания», Бетховен увозил с собой наброски первых тактов «Героической симфонии».
Эпоха «Героической»
Новые времена, посуленные Великой французской революцией, уже далеко. Убийственная гордыня террора утопила во Франции революционные идеалы в потоках крови, главари поотправляли друг друга на гильотину, и неудержимое возвышение Бонапарта, бывшего республиканца, становившегося диктатором, превратило Францию в чудовище Европы. После Люневильского договора 1801 года в Австрии сохранялся хрупкий мир. В Вене развлекались, лихорадочно гонялись за удовольствиями, танцевали на вулкане. Австрийские власти должны были выдержать двойное испытание: сохранить вооруженные силы для сопротивления французским амбициям и мании завоеваний Бонапарта и сдерживать «внутреннего врага» — сочувствующих якобинцам среди собственного населения.
Молниеносная карьера Бонапарта поражала воображение. Его военные победы, безжалостное продвижение к власти превратили его в нового Александра Македонского. Он был еще только первым консулом, но уже становился легендой, героем, служащим образцом для подражания всей пылкой европейской молодежи, пока эта легенда не разрушилась, обернувшись кровавой эпопеей, а затем трагедией поражения и изгнания. В промежутке произошли убийство герцога Энгиенского и коронация, пронизанная манией величия, что несколько охладило энтузиазм либералов.
Пока постоянная война не пришла на смену революционным идеалам, а Наполеон, сначала перед угрозой европейских монархических коалиций, а затем, войдя во вкус, опьяненный самим собой и своей властью, не развязал катастрофическую политику завоеваний, оголтелую и самоубийственную, бонапартизм на своей начальной стадии вызывал восторг, который трудно себе представить. Судьба Наполеона напоминала жизнь бога, сошедшего с Олимпа, светского Христа, облеченного мессианской миссией. Рабочий кабинет Гёте украшал бюст Наполеона. Гегель называл Наполеона «душой мира». Бетховен от них не отставал, он видел в первом консуле «равного величайшим римским консулам». Республиканец и демократ до глубины души, он, как и многие другие, полагал, что молодая Французская республика — воплощение платоновских идеалов, на которых он был взращен. И что наполеоновская эпопея приблизит пришествие братского и вольного человечества.
На протяжении жизни Бетховена его отношение к Наполеону изменялось от восхищения до ненависти, от поклонения до отвращения. При всем при том он подспудно отождествлял себя с победителем при Аустерлице, великим современником, чьи непомерные амбиции, жажда власти, предчувствие своей судьбы были словно отражением натуры самого Бетховена. «Жаль, что я не разбираюсь в военном искусстве так же хорошо, как в музыке: я бы его побил!» — сказал он однажды своему другу Крумпхольцу.
Но Бетховен — артист, то есть, по выражению Шелли, один из «непризнанных законодателей мира», людей, указывающих путь в духовной сфере. Ему нужна не власть, а могущество — по-своему благородное и прочное.
Вернувшись из Гейлигенштадта осенью 1802 года, он продолжил свое завоевание музыкального мира. Кризис миновал, словно Людвиг, написав завещание, в котором говорится о его смерти, победил ее призрак, избавился от страхов и теперь мог идти вперед.