Чистый лист, подумал я, встал с каменной скамьи и отправился дальше. Пальмы, которые я запомнил такими высокими, стали гораздо выше, метров на двадцать, и все они имели небольшой изгиб примерно в середине верхней трети. Как восхитительно блестели огни круизных лайнеров в большом порту. Отель Виктория, прочел я вывеску, я тоже там однажды останавливался, но теперь, в последние годы, на него обрушилась отвратительная свора так называемых нуворишей и сделала отель невыносимым. Нет, никогда больше не останавливайся в Виктории, сказал я себе. Теперь, примерно через пятнадцать минут после приступа одышки, я вдруг пошел по Моло совершенно легко и совершенно непроизвольно возобновил свою старую привычку: считать мачты парусных лодок и яхт, стоявших здесь на якоре тысячами, большинство из них принадлежали англичанам, намеревавшимся продать свои суда, почти на каждом втором была табличка for sale; теперь и Англия окончательно отрекается от престола, сказал я себе. Однако эта фраза развеселила меня, хотя легко могла бы расстроить. В отеле я не сразу поднялся в номер, остался посидеть в холле. Когда мы смотрим на незнакомого человека, сказал я себе, выбрав действительно идеальную для этого точку обзора, то сразу же хотим узнать, что он собой представляет и откуда родом. Лучшее место для удовлетворения этого любопытства – холл отеля, и я всякий раз предаюсь этой любимой игре. Может быть, этот – инженер? или строитель на электростанции? Может быть, тот – врач? терапевт или хирург? А этот – крупный коммерсант? А этот – банкрот? Принц? – в любом случае он выглядит опустившимся. Так я могу часами сидеть в холле гостиницы и гадать, кто этот, тот и, наконец, каждый входящий. Когда я устаю, поднимаюсь в номер. В тот вечер я был совершенно изнурен уже тем, что выбрался на бульвар Борн и обратно, но больше всего, конечно, несчастьем этого Хердтля, которое я никак не мог выбросить из головы. Раньше я брал в номер стакан виски, теперь – только минеральную воду. Думал, усну, но не спалось. Всё-таки хорошо, что я накинул шубу, подумал я, я бы наверняка простудился, сидя на Борне. Даже если у нас есть фразы в голове, подумал я, у нас всё еще нет уверенности в том, что их можно записать. Фразы приводят нас в ужас‚ сначала нас приводит в ужас мысль, потом – предложение, потом – то, что в голове у нас не окажется этого предложения, как только мы захотим его записать. Очень часто мы записываем предложение слишком рано, другое же – слишком поздно; мы должны записать предложение в нужный момент, иначе оно ускользнет от нас. Ведь моя работа о Мендельсоне – литературное произведение, сказал я себе, а не музыкальное, хотя она насквозь музыкальна. Мы увлекаемся одной темой годы, десятилетия, привязываемся к ней и позволяем этой теме нас раздавить. Потому что мы принялись за нее недостаточно или, наоборот, слишком рано. Время сводит на нет всё, что мы делаем, а что – неважно. Статьи и книги, необходимые мне для работы, я разложил на специально предоставленном отелем письменном столе таким образом, чтобы я, наконец, мог положиться на соответствующий моим правилам, разумный порядок. Вероятно, мне всё никак не удавалось начать работу, так как книги и статьи на моем письменном столе никогда не были расставлены правильно, сказал я себе. Прежде чем вернуться в номер, я раздал всем, как мне кажется, очень щедрые чаевые, у меня сложилось впечатление, что эти люди оценили их так же высоко, как я. Они ведь всегда всё делали для меня, были так же любезны, как всегда. Я езжу в Пальма-де-Майорку уже тридцать лет и останавливаюсь в отеле Мелиа больше десяти лет, персонал хорошо знает этого австрийца. Каждый раз по прибытии я говорю им, что собираюсь написать исследование о своем любимом композиторе, но я так и не написал его до сих пор. Когда я въезжаю в свой номер семьсот тридцать четыре, на столе всегда лежит стопка бумаги. Когда я съезжаю, бумаги уже нет, потому что я исписал все листки, но постепенно всё выбросил. Вероятно, на этот раз мне повезет! – сказал я себе. Я вышел на балкон, но яркий свет собора ослепил меня, я удалился в комнату до конца вечера, задернул шторы и, как уже сказал, надеялся уснуть, но, конечно же, не смог. Когда она впервые после смерти мужа летала из Мюнхена в Пальма-де-Майорку, то по возвращении домой она, к своему ужасу, обнаружила, что ее магазин в Трудеринге полностью разграблен – осталось лишь несколько бесполезных вещиц. По словам Хердтль, страховка, которую она оформила еще при жизни мужа, не была выплачена, так как в магазине не соблюдалась техника безопасности. После этого против нее подала иск американская компания, со склада которой они закупали бóльшую часть техники, многомиллионный иск, как сказала молодая Хердтль. Но такому человеку просто нельзя помочь, думал я, уже третий час лежа без сна в кровати. Действительно, существуют миллионы подобных несчастных созданий, которых нельзя спасти от катастрофы. Всю жизнь они попадают из огня да в полымя, ничего тут не поделаешь. Молодая Хердтль как раз такой человек, подумал я. Я встал и переложил книгу Мошелеса, которая лежала на правой стороне письменного стола поверх книги Шубринга, на левую сторону, под книгу Надсона. Затем я снова лег. Я подумал о Пайскаме, который, вероятно, полностью занесло снегом и сковало морозом. Как же я мог поверить в то, что смогу провести в Пайскаме хотя бы несколько недель этой зимой. Я и вправду очень упрям, подумал я. Я совершенно исчерпал Пайскам и всё, что с ним связано, подумал я. Не забыть про Иоганна Густава Дройзена, подумал я. 1874 год, окончательное завершение Концерта для скрипки ми минор, подумал я. Я встал и записал это предложение, чтобы сразу же обратно лечь в постель. Первое исполнение Илии в Бирмингеме 26 августа 1846 года, пришло мне в голову, я снова встал, подошел к письменному столу и сделал соответствующую запись. Когда мы встречаем такого человека, как Хердтль, подумал я, который так несчастен, мы начинаем говорить себе, что сами мы вовсе не так несчастны, как думаем, в конце концов, у нас же есть интеллектуальный труд. Но что есть у этой молодой женщины кроме трехлетнего ребенка от мужа, который умер в двадцать три года, неважно при каких обстоятельствах? На самом деле, мы ободряемся, как только сталкиваемся с еще более несчастным человеком. А наша болезнь, даже наша смертельная болезнь тут же отступает. Вместо того чтобы писать о Мендельсоне, я пишу эти заметки и думаю вот о чем: надо позвонить Элизабет, моей сестре, в Вену. Я не спал до полтретьего утра, думая о своей работе, которую я откладывал, отсрочивал десять лет, думал и о том, как начну писать ее утром, какой будет первая фраза, и у меня в голове сразу возник ряд так называемых первых предложений. И о молодой Хердтль думал. Ее беда, сказал я себе, в том, что она заставила молодого Хердтля, своего мужа, отказаться от карьеры инженера и заняться совершенно не подходящим ему делом, а потом еще зачем-то убедила его отправиться на Майорку. Какая ужасная идея, подумал я, отправиться в Пальма-де-Майорку в конце августа! Город и весь остров красивы только зимой, тогда они красивее всего на свете. Я проспал всего два часа и проснулся в полшестого с одной мыслью: мне сейчас сорок восемь лет, и с меня хватит. В конце концов, мы не имеем права оправдывать ни себя, ни кого бы то ни было. Мы не справились. И вместо того чтобы приступить к Мендельсону, что я намеревался обязательно сделать и для чего, в сущности, у меня даже были идеальные условия, как я полагал в половине четвертого утра, после пробуждения я думал уже только о молодой Хердтль. Ее случай не давал мне покоя, и в четверть седьмого я уже встал со стойкой головной болью – наверняка связанной с предстоящей переменой погоды, – поскольку ни при каких обстоятельствах я не хотел поддаваться неминуемо приближающейся депрессии, которая охватит меня перед подъемом. Молодая Хердтль не давала мне покоя, и я, разумеется, был совершенно не в состоянии начать работу над Мендельсоном в то утро. Мне нужно как можно скорее на кладбище‚ вдруг сказал я себе, сам не знаю почему, с ужасной решимостью. Еще не было семи, когда я заказал такси и отправился туда. Мне не составило труда найти место последнего упокоения молодого Хердтля. Через несколько минут я был там. Но, к своему изумлению, я обнаружил на вделанной в бетон мраморной плите не только имена Изабеллы Фернандес и Ханспетера Хердтля, как полтора года назад, – в мраморе было высечено два имени, Анна и Ханспетер Хердтль. Я тут же развернулся и направился к сторожу, дежурившему у морга. После того как мне удалось вполне внятно задать ему вопрос по-испански, сторож в ответ лишь несколько раз произнес suicidio. Я бросился к сумасшедшему дому, чтобы вызвать такси, сделать это у кладбища было невозможно, и вернулся в отель. Я задернул шторы в комнате, пишет Рудольф, принял несколько таблеток снотворного и проснулся лишь через двадцать шесть часов в величайшем ужасе.