Мейерхольд, по своему обыкновению, расхаживал или бежал по проходу, то удаляясь от меня, то ко мне приближаясь. Чем, к досаде моей, отвлекал меня от того, что происходило на сцене. Тем более что в его челночном движении постепенно обнаруживалась крайне опасная тенденция: после того, как он очередной раз удалялся от меня, возвращался он не на то же самое место, а все ближе и ближе ко мне. Я старался не дышать. Я молил судьбу, чтобы кто-нибудь отвлек его, чтобы он сменил свой маршрут.
Но он меня заметил. Здесь я, по всем правилам драматургической интриги, сделаю небольшое отступление.
Несколько раз в жизни я видел Мейерхольда вблизи. Эти разрозненные «кадры» прочно отпечатались в моей памяти. Они очень важны для меня. Не просто потому, что это – Мейерхольд. Но и потому, что ни одна известная мне фотография Всеволода Эмильевича не передает те оттенки выражения его лица, которые запечатлелись в моих «кадрах».
Вот он в широкополой шляпе стоит за кулисами после только что окончившегося спектакля и наблюдает, как люди выходят из зрительного зала. Он словно пытается разгадать, какие чувства испытывает публика, а точнее, именно этот, и тот, и еще вон тот зритель. Что-то явно его не устраивает в их реакции. Он выглядит очень утомленным, старым и каким-то беззащитным…
Вот Мейерхольд в зале филармонии слушает Четвертую симфонию Малера, которой дирижирует Абендрот…
Вот летом 1936 года он выступает с докладом «Пушкин – режиссер»…
Вот тем же летом он – на Моховой, у нас в институте. Рассматривает макеты оформления дипломных спектаклей. Беседует с Гвоздевым и Соловьевым. Оживленно, запросто. Как со старыми товарищами. Здесь я единственный раз видел его улыбающимся…
До чего подвижным было его лицо! Точно каждый раз был другой человек. Но всегда, в любом качестве, в любом состоянии духа – удивительно артистичен.
Итак, он меня заметил. В это мгновение он был похож на орла, высмотревшего с горных высот свою добычу. Так, во всяком случае, мне казалось. Потому что сам я, конечно, похож был на зайца, у которого сердце ушло в пятки.
Он смотрел на меня в упор и молчал. Я тоже молчал. Сколько так продолжалось? Может быть, несколько секунд, а может быть, вечность.
Вдруг он резко повернулся и… стал продолжать репетицию как ни в чем не бывало.
В перерыве ко мне подошел Алексей Николаевич Бендерский, один из сотрудников Мейерхольда. Его должность в ГОСТИМе звучала несколько странно: ре жиссер-администратор. В его обязанности входило все на свете. Бендерского мы, студенты, хорошо знали, ибо именно он смотрел сквозь пальцы на то, как мы проникали в театр.
– Аркадий, – сказал Бендерский, – Всеволод Эмильевич хочет поговорить с вами.
Первая моя мысль была: удрать. Но я переспросил:
– Поговорить? Со мной?
– С вами, с вами.
– О чем?!
– Там узнаете, – загадочно ответил Бендерский. – Да не бойтесь вы, не съест.
Мейерхольд был в фойе. Я подошел к нему, испытывая какой-то мистический ужас. Он опять-таки долго не говорил ни слова, а только внимательно меня разглядывал.
– Чей вы ученик? – в конце концов спросил он. Этот простой вопрос окончательно сбил меня с толку.
Откуда он может знать, что я вообще чей-то ученик? Откуда вообще ему известно, кто я такой? (То, что он мог спросить об этом у Бендерского, мне почему-то в голову не пришло.)
– Я? – сказал я. – Соловьева.
– А голос почему хриплый? Вы что, простужены?
– Нет. Просто у меня голос такой.
– Ну ладно. Идите к Бендерскому, он вам все скажет.
И отвернулся. Поплелся я на ватных ногах к Бендерскому, который, явно наслаждаясь ситуацией, долго тянул, прежде чем объявить мне:
– Ну, в общем, Аркадий, вы приняты в труппу.
Ни больше ни меньше! Далее он сообщил, что я буду вводиться на роль в «Даме с камелиями» (на какую именно, не сказал, а я не спросил, ну да явно не на роль Армана); что я, разумеется, должен буду переехать в Москву (поскольку я уже на последнем курсе, с Соловьевым договорятся, чтобы мне дали возможность защитить диплом прямо в театре). С проблемой жилья тоже все в порядке: Всеволод Эмильевич уже отдал распоряжение, и я буду жить в общежитии ГОСТИМа.
– Но он же не видел меня на сцене! – воскликнул я наконец в полный голос.
– Мейерхольд сам знает, кого ему нужно видеть на сцене, а кого – не нужно. Может быть, вы хотите что-нибудь возразить?
Когда я вышел из консерватории, ноги сами привели меня к Соловьеву.
По логике вещей я должен был быть вне себя от счастья. Но, сам не зная почему, я испытывал только смятение. К тому времени я успел совершить лишь один по-настоящему решительный шаг в жизни, один поступок: перебрался из родительского дома в институтское общежитие, не желая больше выслушивать нотации отца по поводу моей «непутевой» страсти к театру. Но это был детский лепет по сравнению с тем, на что предстояло решиться теперь. Я стал лихорадочно взвешивать за и против.
Против:
– наш курс должен стать самостоятельным театром, который, может быть, возглавит Владимир Николаевич; бегство – это предательство;