Помещая эти стихи в «Чукоккале», Корней Иванович снабдил их следующим комментарием: «Большинство его стихов отличалось язвительной колкостью. Но его голос всегда становился дружелюбным и мягким, когда речь заходила о детях». То же самое он мог бы сказать и о себе. Но когда речь заходила о чем-нибудь другом…
Особенно Чуковский раздражался, говоря о шекспировских сонетах в переводах Маршака.
Однажды я имел неосторожность заметить, что мне они нравятся, да ведь и многим нравятся.
– Что такое «многим»?! – сердито вскричал Чуковский. – Кто они такие, «многие»?!
В этот момент он совершенно не был похож на того «дедушку Корнея», который вместе с ребятишками носился как угорелый по своему саду, напялив индейский головной убор из разноцветной кожи и перьев и выкрикивая при этом какие-то бармалейские заклинания.
Конечно, он не был тем добреньким, не от мира сего старичком, каким его пытаются представить любители сглаживать острые углы, создатели никому не нужных литературных идиллий о знаменитых людях. Добродушие не являлось определяющим свойством его натуры.
Не знаю, чувствовали ли это дети (думаю, что не чувствовали, потому что с детьми он вел себя совсем не так, как со взрослыми). Но уверен, что взрослые – и те, которые любили его и прощали ему многие экстравагантные выходки в повседневном общении, и те, которые его недолюбливали, – не могли бы с уверенностью сказать, где заканчиваются его симпатии и начинаются антипатии, где милые дурачества переходят в отнюдь не безобидные проделки.
Евгений Львович Шварц, который одно время был литературным секретарем Чуковского, говорил о нем так:
– Это секретер со множеством замочков и потайных ящиков.
Я не знал его так близко, как Евгений Львович, и не решаюсь претендовать на исчерпывающие определения его порой утомительной, порой обескураживающей, но при этом притягивающей как магнит, незаурядной натуры. Факт, однако, остается фактом: в литературе и в жизни от него многим досталось («Серапионовым братьям», например), хотя, с другой стороны, он часто называл вещи своими именами, не боялся этого, особенно под конец жизни.
У Чуковского было очень тяжелое детство. И думаю, это обстоятельство многое определило в его характере. Он был сыном одесской прачки. Отца, который ушел из семьи, он почти не знал. А когда, заканчивая гимназию, обратился к отцу за помощью, тот не стал и слушать его, выгнал.
В автобиографической повести «Серебряный герб» Чуковский отчасти описал эту драматическую ситуацию. А точнее сказать, глухо намекнул на нее. Степень его обиды была такова, что он не изжил ее окончательно даже и в зрелости. Я сужу об этом по некоторым его фразам, мелькавшим в наших разговорах. А главное – по самой книге «Серебряный герб». По тому, как осторожен, скрытен Чуковский, изображая внутреннюю жизнь героя.
С собственными детьми у него были достаточно сложные отношения. В его переделкинском доме часто пустовал кабинет Николая Корнеевича, хорошего писателя, скромного, деликатного человека. Николай Корнеевич не очень-то любил бывать в Переделкине. При отце предпочитал отмалчиваться. Автора знаменитого романа «Балтийское небо» Чуковский-старший подавлял своим авторитетом, своими художественными да и просто бытовыми вкусами.
Однажды иду по переделкинской улице Серафимовича, или, как называли ее аборигены, по улице Железного потока. Навстречу – Чуковский. Спрашивает:
– Что поделываете? – Да так, знаете ли… – Нет, ну все-таки. Интересно. Я же вижу, что вы не просто гуляете. У вас для этого слишком отсутствующий вид.
– Я учу текст нового монолога. – На ход-у-у?! Нет, это не годится. Заходите ко мне.
Колин кабинет в вашем распоряжении.
– Спасибо, Корней Иванович. Как-нибудь в другой раз.
В другой раз, увидя меня на той же улице с текстом роли в руках, он, без всяких приветствий, напустился на меня, как если бы поймал на месте преступления:
– Пренебрегаете! – Бог с вами, Корней Иванович. Просто я так привык. Мне так удобно – гулять и учить.
– Ну, как знаете, – сказал он сухо и, не прощаясь, пошел своей дорогой.
В третий раз дело приняло совсем уж крутой оборот. Он, как выяснилось, поджидал меня, караулил у ворот своей дачи. И когда я поравнялся с ним, он распахнул калитку и выкрикнул с угрозой, как-то по-петушиному:
– Прошу! Я понял, что сопротивление бесполезно. Рассмеялся.
Вошел в сад. Поднялся на крыльцо и остановился у двери, чтобы пропустить его вперед.
– Вы гость. Идите первым, – сказал Чуковский. – Только после вас. – Идите первым. – Не смею. – Идите первым. – Ни за что! – Ну, это, знаете ли, просто банально. Нечто подобное уже описано в литературе. Кстати, вы не помните кем?
– А вы что же, меня проверяете?
– Помилуйте. Зачем мне вас проверять? Просто я сам не помню.
– Ну, Гоголем описано. В «Мертвых душах». – Гоголем, стало быть? Неужто? Это вы, стало быть, эрудицию свою хотите показать? Нашли перед кем похваляться. Идите первым.
– Ни за какие коврижки! – Пожалуйста, перестаньте спорить. Я не люблю, когда со мной спорят. Это, в конце концов, невежливо – спорить со старшими. Я, между прочим, вдвое старше вас.