— Мы катались… до Нижнего и обратно… — отвечает блондинка, с кокетливой, томной грустью склоняя завитую головку набок, — страшная скука!.. Сговариваемся о самоубийстве…
— Я не согласен, что вы хотите самоубиваться! — весело возражает Иван Парменыч, подбираясь и молодея от близости барышень, — как это можно! вид какой!.. воздух какой!..
Иван Парменыч пухлыми ладонями сделал широкий жест.
— Вон селение… вон хлебушко растет… деревья всякие… и фруктовые, и всякие… агромаднейшие деревья… А вы, например, скучаете…
— Что же делать… — смеются барышни. — Мужчины все — как разваренные раки… Вот один интересный мужчина, — понижая голос, говорит блондинка, когда мимо нас проходит молодой священник, — да и тот в епитрахили… а все-таки мы с ним познакомимся!..
И, поскребывая каблучками туфель, они устремляются вперед, вслед за интересным иереем, смеясь и подталкивая друг дружку. Батюшка одиноко ходил по балкону, высокий, степенный и очень серьезный, что немножко и не шло к его молодому лицу с квадратной бородкой и живыми черными глазами. Подрясник из чесучи ловко охватывал его стройную фигуру, и невольно приходило в голову, почему на нем подрясник, а не военный китель. И держался он как-то особенно молодцевато, прямо, поглаживая усы и выпячивая грудь, на которой около правою плеча висел маленький серебряный крестик — кандидатский.
Мы некоторое время безмолвствуем, забыв вопрос о текущем моменте, следим глазами за чайками, провожающими наш пароход, — на зыбком зеркале реки колышутся их легкие тени. С форсистым фырканьем проходит мимо буксир. Белое золото солнечных лучей сверкает в его стеклах.
— «Крестьянин-собственник», — читает вслух Иван Парменыч и тяжело отдувается.
— Все это очень печально, — строгим топом говорит наш собеседник в панаме. — Собственник, а вся жизнь его наполнена одним прискорбием и печалью…
Иван Парменыч стал возражать, и мы все трое вовлеклись в спор о деревне. Иван Парменыч не был сторонником ни общины, ни отрубов, он просто жаловался на мужика: трудно жить с ним нынче.
— Вы говорите: рабская жизнь, дисциплинарная, — возражал он крестьянину в панаме. — Но против этого я вам расскажу следующий верный факт… В прошлом году в августе месяце у меня сожгли тысячи на две хлеба… И кто сжег? Не думайте, чтобы мужики настоящие, — я с ними в добром согласии живу, и даже в пятом году меня никто не тронул… А сжег, изволите ли видеть, мальчишка… годов этак десяти… пастушонок… Вы говорите: дисциплинарная жизнь… Пастушонок этот самый забрался ко мне на Ильин день в сад и сливы оборвал. Ну, сторож захватил его и хворостиной высек. И высек-то не очень чтобы… обыкновенное дело… «Ну, — говорит, — помни!» Это мальчишка-то!.. сторожу-то… Ну, мало ли… охота была помнить!.. Только 9-го августа, еще засветло, только солнце село, — смотрим: дым на гумне… Извольте радоваться… поджог!.. Две скирды так и слизало, как будто их и не было… Стали думать-гадать: кто поджег? Мужики — ничего, заливать помогали, старались… Рабочие — тоже ничего, трезвый народ… «На кого имеете подозрение?» — урядник спрашивает. «Ни на кого не имею». Вот тут сторож-то и расскажи про Ефремку, про пастушка-то этого: уж не он ли, мол? Разыскали Ефремку, стали спрашивать: ты, мол? Сперва уперся, а потом урядник-то его, верно, щелкнул раз-другой — сознался: «Я», — говорит… Вот она — дисциплинарная-то жизнь! Иван Парменыч снял картуз и клетчатым платком отер коротко остриженную голову.
— Вот что вы тут будете делать? — тяжело пыхтя, простонал он. — Был суд… 5-го декабря… На суде и запираться не стал. «Поджег я», — говорит. Ну, что с ним. Отдать матери на поруки. «Ты смотри, мол, за ним, наблюдай!» — «А что я с ним поделаю?» Мужики-то и то с ним кричат: «У всей деревни окна повыбил». Оттрепать — подожгет или с скотиной чего наработает… Убить — кому под ответ попасть охота?.. Вот и растет такой сорванец… Да и не один, а их десятки в каждой деревне-то, в дисциплинарной-то в вашей…
— Но почему это, Иван Парменыч? Как вы это объясняете? — спрашиваю я.
— Воля…
— Это старо! — возражает собеседник в панаме. — Темнота, гниение жизни — вот… Необходимо влить хоть каплю силы сознания — оздоровеет жизнь трудящихся…
— Это — не в ту оперу, — машет рукой Иван Парменыч, — десятилетний мальчишка — какую в него вольешь каплю? А в том главная причина, что Бога совсем истребили, то есть религию. Деревня теперь уж ни в чох, ни в мох, ни в птичий грай не верует. Я опять про этого пастушка, — мать его мне сама рассказывала… Едут они с суда, а он в вагоне вздумал песни играть, сидит — потанакывает… Мать ему: «Что ты! завтра праздник какой — Микола, а ты — песни!..» У них это за большой грех считалось под праздник. «Чай, с радости-то и под праздник можно…» Вот видите!..