Казалось бы, Курасов должен быть доволен: из наворованных денег скопил
сумму, все налеты провел с блеском — никто не подкопался. Чего еще бы надо? Ничего. Между тем ему очень и очень хотелось душевного покоя. его-то как и не было. Поэтому, когда оставался один, сбрасывал с себя маску человека благодушного, даже слегка беспечного, становился темнее осенней тучи. И чем больше проходило времени, тем сильнее тревога. Подобралась она к нему исподволь, незаметно.На первый порах Курасов не придавал особого значения тому, что и Ковалев и Гайданов (будь оно трижды проклято, такое совпадение!) оказались наркоманами. Что мне с ними, успокаивал себя, детей крестить? А ежели заметит, что не умеют держать язык за зубами, — обрез у него в полной исправности и патроны к нему всегда готовы. Слишком велика честь этим, кхе-хе-хе, подонкам, чтобы из-за них оказаться в местах, весьма и весьма отдаленных от благодатных волжских берегов.
Ковалев с Гайдановым, последний особенно, отдавали себе ясный отчет в том, чем может закончиться хотя бы один опрометчивый шаг, и поэтому старались вести себя, по пословице, тише воды, ниже травы. Только получалось это у них не очень складно, а главное, не всегда. Никак не могли, например, несмотря на строгий запрет Курасова, обходиться без жаргонных слов. Как-то повздорив из-за мастерицы по мелким кражам, пышногрудой Мурки, которая с одинаковой благосклонностью принимала ухаживания того и другого, подвыпившие дружки открыли перепалку.
— По тебе, козел, — кричал Ковалев, — рикша плачет!
— Что я, — отвечал Гайданов, — зверь какой? Али тебя хотел поставить ? Али рыжье твое забрал?
Ковалев презрительно фыркнул.
— Ты? У меня рыжье? Попробуй! Враз писану, мокрухи не побоюсь.
Курасов слушал-слушал и вдруг грохнул кулаком так, что из подпрыгнувших рюмок выплеснулась водка, зарябила лужицами на грязном верстаке.
— Цыц, петухи паршивые! — И хотя оба спорщика, присмирев, мгновенно замолчали, повторил: — Цыц!
Взъярился он так не случайно и не первый раз. Ведь если его помощнички подобным языком начнут препираться при посторонних людях, те наверняка насторожатся, даже могут милицию навести. Как же тут оставаться спокойным? Но еще больше разгневался Курасов, когда узнал, что Ковалев купил магнитофон, да не наш — японский!
— У тебя что, — прошипел яростно, стукнув костяшками согнутых пальцев по лбу Ковалева, — здесь совсем пусто? Сколько тебе говорил: не выпендривайся! Ты что, Рокфеллер какой, кучу денег отвалил! А спросят: где взял? Ну?!
— Спросят — отвечу. У тебя совета не попрошу.
Вообще с Ковалевым день ото дня становилось труднее, опаснее. Самолюбивый и упрямый, он все решительнее пытался выйти из-под власти Курасова, самовольничал. Однажды, не попросив разрешения и не предупредив заранее, взял на ограбление очередного магазина своего несовершеннолетнего брата Веньку.
Это была та самая последняя капля, которая переполнила чашу терпения Курасова. Настала пора избавиться от Ковалева. А заодно и от его братишки- сопляка. Обоих пристрелить! Впрочем, нет, сделать так, чтобы от них и памяти не осталось. Лучше всего — в Волгу! На самое дно! Там раки, кхе-хе-хе, мигом обглодают до косточек.
Приняв нужное ему решение, Курасов заметно успокоился. А чтобы Ковалев не заподозрил что-то неладное, сначала обругал его на чем свет стоит, потом, как бы поостынув, долго и внушительно «вправлял мозги»:
— Ты что, действительно не понимаешь, куда гнешь? И чего добиваешься? По своей рикше скучаешь? Тогда, помимо своего зеленого брательника, завербуй еще какого-нибудь молокососа...
Ковалев слушал, набычившись, но не перебивая. Создавалось впечатление, что слова от него отлетают, как от стенки горох. Однако на самом-то деле они ворошили ему нутро раскаленным железом. И не выдержал. Когда, словно бы ставя на разговоре точку, Курасов выразительно положил руку на спрятанный под полой пиджака обрез, глухо предупредил:
— У меня тоже дура есть. Не пугай. И насчет Веньки полегче. Не больно и мал — семнадцать исполнилось, пером фугует классно.
«Ах гадина, — задохнулся Курасов, — ну гадина! Давно следовало раздавить гниду. Да ладно, теперь уж скоро».