– Гарофоли дома? – спросил Витали у тряпичника, разбиравшего при свете фонаря какие-то лохмотья.
– Не знаю, посмотрите сами. Ступайте на самый верх, дверь напротив лестницы.
– Гарофоли – тот хозяин, о котором я тебе говорил, – пояснил Витали, поднимаясь по скользким ступенькам, на которые налипла грязь. – Он живет здесь.
Улица, дом, лестница – все было ужасно. Каков же тогда сам хозяин?
Мы поднялись в четвертый этаж. Витали, не постучав, отворил дверь, и мы очутились в большой, похожей на чердак комнате. По стенам стояло около дюжины кроватей; стены и потолок, когда-то белые, почернели от дыма и копоти.
– Гарофоли, ты здесь? – крикнул Витали. – Куда ты запрятался? Это я, Витали.
На стене висела маленькая лампочка, но она плохо освещала комнату; казалось, здесь нет никого.
– Синьора Гарофоли нет дома, – послышался откуда-то слабый детский голос. – Он вернется через два часа.
Показался мальчик лет десяти. Он, с трудом передвигая ноги, подошел к нам. У него была громадная голова и маленькое худенькое туловище. На кротком и грустном лице выделялись большие нежные глаза, которые невольно вызывали сочувствие.
– Ты точно знаешь, что он вернется через два часа? – спросил Витали.
– Да, синьор. К обеду он всегда приходит.
– Ну, так я зайду через два часа. Если он вернется раньше, скажи ему, что заходил Витали.
– Хорошо, синьор.
Я пошел за Витали, но он остановил меня.
– Побудь здесь до моего прихода и отдохни, – сказал он и, заметив, что я с испугом смотрю на него, прибавил: – Не бойся, я вернусь.
Мне куда больше хотелось уйти с Витали, но я привык слушаться хозяина – и остался.
Когда на лестнице затихли его тяжелые шаги, мальчик обернулся ко мне.
– Ты итальянец? – спросил он по-итальянски.
Я немного знал этот язык, но мне еще трудно было говорить на нем.
– Нет, – ответил я по-французски.
– Ах, как жаль! – воскликнул он, устремив на меня свои кроткие глаза. – Мне так хотелось, чтобы ты был итальянцем. Тогда ты рассказал бы мне о моей родине. Но для тебя лучше, что ты француз.
– Почему же?
– Потому что если бы ты был итальянцем, то наверняка поступил бы к синьору Гарофоли. А жить у него очень плохо.
Эти слова еще больше растревожили меня.
– Он злой? – спросил я.
Мальчик ничего не ответил, но взгляд его был очень красноречив. Не желая, по-видимому, продолжать этот разговор, он повернулся и пошел к громадной печи в дальнем конце комнаты.
Я тоже подошел, чтобы погреться. На огне стоял большой чугун, накрытый крышкой с узкой трубой, из которой вылетал пар. И я с удивлением заметил, что чугун был заперт на замок.
– А почему он заперт? – спросил я.
– Чтобы я не мог отлить бульона. Я должен варить суп, но хозяин не доверяет мне.
Я не мог удержаться от улыбки.
– Ты смеешься, – грустно сказал мальчик, – ты, должно быть, считаешь меня обжорой. На моем месте и ты был бы такой же. Я не обжора, но я ужасно хочу есть, а от запаха супа голод становится еще мучительнее.
– Значит, Гарофоли морит вас голодом?
– Если ты поступишь к нему, то узнаешь, что можно и не умирая с голода мучиться от него. А меня он еще и наказывает этим.
– Наказывает голодом?
– Да. Я тебе все расскажу. Гарофоли мой дядя, он взял меня к себе из милости. Моя мать вдова, и очень бедная. Когда Гарофоли приехал в наши края и стал набирать детей, он предложил моей матери взять и меня. Маме было очень жалко отпускать меня, но она должна была согласиться, потому что в нашей семье шестеро детей, я самый старший. Гарофоли хотелось взять не меня, а моего брата Леонардо, потому что он красив, а я безобразен. А безобразному трудно добывать деньги: ему всегда достаются только брань да колотушки. Но мама не хотела отдать Леонардо. «Маттиа старший, – говорила она, – и уж если кому-нибудь нужно уезжать, пусть едет он. Такова воля Божья, и я не стану противиться ей». Вот так я и уехал с дядей Гарофоли. Ты понимаешь, как трудно мне было расставаться с родными, с мамой, которая плакала надо мной, с маленькой сестренкой Христиной – она самая младшая, и я всегда носил ее на руках, – с братьями, с товарищами и с родной стороной.
О, я-то знал, как тяжела разлука с любимыми людьми! Я не забыл, как сжалось у меня сердце, когда я увидел в последний раз чепчик матушки Барберен.
А Маттиа продолжал свой рассказ: