Многие годы после СССР русская политическая мысль искала имя для того пространства, которое было частью СССР и стало цепью независимых государств. В начале 1990-х их независимость оставалась ещё сугубо юридической: границы, валюты, гражданства, армии, тарифы, суверенные экономики — едва прочерчивались на фактически всё ещё общем географическом теле, порождая самые удивительные соединения. Само имя этой новой реальности соединяло в себе и признание факта, и фантомные боли-воспоминания об отрезанных частях тела. Так первоначальное нейтральное "новое зарубежье" (отчасти совпадающее с американскими "новыми независимыми государствами" и "новыми европейскими демократиями) вскоре было вытеснено более эмоциональным — "ближнее зарубежье". Словно по ту сторону границ никогда не было ни Китая, ни Финляндии, ни Норвегии, ни Аляски. Впрочем, никому и в голову не приходило внести этих старых соседей нового государства в список государств "ближнего зарубежья". Главным содержанием этого списка были советская инерция и советское наследие, с которым боролись национал-коммунисты и которое в равной степени успешно приватизировали.
Несомненно, в качестве очередного объекта приватизации и расчленения рассматривалась и Россия. И дело не только в словах экс-помощника президента США Збигнева Бжезинского о необходимости "свободной конфедерации" на месте России. Главное — во внутренней готовности русского политического класса 1990-х мыслить Россию упакованной в Содружество Независимых Государств (СНГ, Commonwealth of Independent States), аналог Британского содружества наций для бывшей Британской империи (British Commonwealth of Nations).[62]
Аналогия эта была притворной и быстро выветрилась, ибо в 1990-е годы в идеологии самого СНГ преобладало мучительное желание подменить недавнюю "общую рамку" СССР — рамкой СНГ, в которой независимой России отводилось подчинённое, вторичное положение. Именно тогда родилась малоубедительная формула, конкурирующая с понятием "ближнего зарубежья" — "СНГ и Балтия", в которой международная организация (СНГ) соединялась со свежевыдуманным и навязанным русскому языку географическим понятием (Балтия — вместо Прибалтики[63]): России, несмотря на то, что только её существование до сих пор придаёт такому соединению какой бы то ни было смысл, в этой формуле отводилась роль географического, почти бессубъектного пространства.Поэтому в момент раздела СССР вряд ли кто в здравом уме, видя растущую суверенизацию Татарии, Башкирии, Якутии и Чечни, мог считать остаточную, полумёртвую Россию и её власть ядром имперского реваншизма, а "ближнее зарубежье" — объектом её экспансии. В те годы Россия сама становилась объектом дальнейшего раздела или расходным материалом для внутрироссийской коммунистической оппозиции, для которой будущий распад России казался менее важной проблемой, чем вчерашнее исчезновение СССР. Коллекционер понятий русского языка того времени заметил: "За словосочетанием
Экспансия американского "заднего двора" в Евразию ослабила собственные американские тылы. Растущее, всё более ожесточённое нежелание Латинской Америки оставаться чьим бы то ни было "задним двором"[66]
сопровождается растущим нежеланием Европы стать его новым ответвлением и, напротив, острым осознанием своей уязвимости в собственном "заднем дворе": на Балканах ("опасный backyard Европы" — Сербия, Босния, Македония, Албания, Черногория, Косово),[67] даже в Бельгии (как "заднем дворе демократии"),[68] Испании, Италии и Португалии (как "заднем дворе Европы").[69]