— Значит, одна да была… А сколько еще будет, и-и!.. Сто любовей у тебя будет, жеребчик ты мой, и все до единой несчастливые, но зато, Витюша, такие… такие неповторимые, что ни словом сказать, ни пером опи… Ты, кстати, мочой свои болячки пробовал? Попробуй, помогает… А еще у тебя, ненаглядный ты мой, одна на всю жизнь грусть-тоска, но зато такая… такая счастливая, такая всеобщая!..
— Поэзия?
— Ну вот, а еще говорят, Армия дураками делает! Она, касатик! И все беды-несчастья твои, Витюша, все до единой пройдут, отвалятся, как струпья с лица, ты только не изменяй себе, продолжай… писать против ветра. И еще люби, и надейся, и верь… А то, что имя мое не угадал…
— А я угадал, — сказал Витюша, — тебя ведь Музой зовут, правда?
— А ты догадливый, — грустно вздохнула его ночная собеседница. — Как пишется в одной книжке: «Эх и догадал же тебя, черт…»
И тут повеяло степной полынью. Вякнул сонный тепловоз. Долгая железная судорога, грохоча сцепками, пробежала по соседнему составу.
— Ну что, счастье мое неописуемое, хорошо я тебе погадала? А раз хорошо — позолоти ручку, не будь жмотом…
И Витюша Эмский, солдат второго года службы, совершенно не отдавая отчета в том, что он делает, как зачарованный снял со своей руки золотые волшебные часики иностранной фирмы «роллекс» с красной центральной секундной стрелочкой и, размахнувшись, — часики при этом испуганно чирикнули: «Ты что, совсем сдурел, что ли?» — размахнувшись кинул их ночной колдунье с подозрительно цыганским именем Муза, и та, злодейка, хохотнув, ловко поймала Витюшино сокровище на лету:
— Не поминай лихом, красавец! Пиши до востребования. Муза меня зовут. Арфистка я!..
А может, это только послышалось Витюше, может, и не «арфистка» она сказала, а, что ближе к истине, — Аферистка. Но это уже были детали. Вторая судорога громом пробежала по вагонам соседнего поезда, мироздание дернулось, поехало куда-то влево относительно оси времен, пронзившей насквозь несчастное сердце солдатика. И когда, точно дверь в иной, совсем иной мир, отпахнулась вдруг лунная, с немыслимо-серебряным соленым озером на горизонте, степь, когда в ноздри смаху, заставив зажмуриться, ударил пыльный, тщетно пытающийся нагнать последний вагон, ветер запоздалого сожаления, солдатик сглотнул комок и, неизвестно чему улыбаясь, прошептал:
— И все равно, все равно — хорошо, елки зеленые!..
Конец.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вот, Тюхин, когда я написал это последнее, не оставляющее накаких надежд на продолжение, слово, меня точно током ударило: Господи, так это что — все?! Минуточку-минуточку, а как же Тютюнор? — степные, со стартовыми возвысьями космические дали, палаточный городок, полынные закаты, шальной, вздымающий с коек возглас — «Пошла, пошла, родимая!» и, вместо ожидаемое межконтинентальной, она, наша Христина Адамовна, величаво движущаяся к персональному сортирчику на фоне златомедно-багряного, как лицо некоего бесмилляевского пращура, заката…
Ах, да Бог с ним, в конце-концов, с полигоном, от которого, по слухам, одно «тю-тю» сегодня и осталось — но Зюзик, но злополучный роман о нем, в сюжетных ходах которого я мечтал запутаться, как Лаокоон в змеях? «Зачем, о зачем я отдал самые удивительные во Вселенной часики первой встречной уголовнице, пусть даже незаурядной?» — схватившись за голову, отчаянно воскликнул я.