— Ну а кто же вы тогда, если не черт? Ведь не Рихард же Иоганнович!
— И не Рихард Иоганнович, и не Зорькин, и не Соркин, и уж тем более не Сорокин…
— Но кто же, кто?..
Мой собеседник невесело усмехнулся:
— Извечный советский вопрос: кто вы, доктор Зорге?.. Вы что, действительно до сих пор не поняли кто я?.. Ай, Тюхин, Тюхин, Тюхин, а еще инженер человеческих душ!.. Ах, вы не технарь, вы гуманитарий!.. Двойка, все равно — двойка вам с минусом, как любил говаривать наш общий товарищ Кондратий Комиссаров. Кондратия-то помните? Не забыли, как его перекосило по вашей писательской милости?
Я молчал, потупившись. Сказать мне было решительно нечего. А тут он и вовсе добил меня.
— Так, говорите, в виде филина этот ваш сержантик из чулана вылетел?
У меня даже спина похолодела: откуда, откуда он мог узнать о том, что только еще вертелось на языке моем?!
Я поежился.
— Ай, да успокойтесь, уверяю вас: никакой такой… м-ме… мистики, словно читая мои мысли, сказал этот голый мистификатор. — Мне про это ваше ЧП еще час назад Гибель все уши прожужжал… А пропо: вы зачем это, геноссе, задурили головы этим мальцам? И нашли же ведь чем дурить-то: либерализм, приоритет прав личности!.. Вот погодите, ужо будет вам приоритет!..
— А вам? Вы-то, похоже, первый по списку…
— Похожесть, Тюхин, она штука… м-ме… обманчивая, ой какая обманчивая! Вот вы свининку-то, небось, в отличие от меня, идиота старого, ели?.. Ну, сознайтесь, ели? А?..
— Ну ел… Все ели.
— «Все», — передразнил Рихард Иоганнович, да так нехорошо, так гаденько, что у меня аж под ложечкой засосало — томительно, тоскливо.
— Экий вы… заединщик! Тьфу, глаза бы мои на вас не глядели. А ведь с виду, вроде, человек как человек…
— Вы чего, чего это? — оторопело пробормотал я.
— А то, Тюхин, что съели вы не свинью, а своего героического командира — товарища подполковника Хапова, Афанасия Петровича!..
Я помертвел от ужаса:
— Это как это?!
Глава одиннадцатая. От рядового М. - незаурядному Тюхину
И тут уместно вспомнить, что разница между комической стороной вещей и их космической стороной зависит от одной свистящей согласной.
Майн либер фройнд!
Кем я только ни был в этой пропащей жизни моей: маменькиным сыночком, вредителем, вундеркиндом, оболтусом, песочинской шпаной, слесарем, лириком, злостным нарушителем воинской дисциплины, вечным студентом, референтом, лауреатом, делегатом, другом и братом, консультантом за штатом, профессионалом, любителем, растлителем, просто блядуном, мракобесом, антисоветчиком, горьким пьяницей, пациентом, подсудимым, шизиком, снова пациентом, сильной личностью, гражданственным поэтом, патриотом, подписантом, демократом, оппозиционером, и снова, в который уж раз, делириком, — о кем, кем я только ни побывал, прости Господи, но людоедом, антропофагом!? О-о!.. Потрясение мое было столь велико, что я, забыв прошлые обиды, кинулся в санчасть. Смертельно перепугавшийся Бесмилляев крикнул на помощь Негожего. Вели они себя как-то очень уж странно: даже не попытались мне сделать «пирисидури», отводили глаза, краснели, прятали руки за спину, украдкой переглядывались. В конце концов мне стало так тошно, что я выскочил на свежий воздух и там, под сиренью, сунув два пальца в рот, мучительно облегчился. А когда я поднял голову, он уже был там, наверху. В напяленной поперек пилотке, как всегда сонный, до пупа расстегнутый, по розовому небу шел Шутиков с трубой. Выйдя на самую средину, он привычно, как спозаранок на плацу, облизал обветренные сквозняком вечности губы и вскинул свою златую архангельскую трубу.
«Вот, вот оно — сейчас начнется!» — пронзило меня. Ноги непроизвольно подкосились, я упал на колени и, нащупав на груди марксэновский крестик, облегченно перевел дух и поднес сложенные в щепоть пальцы ко лбу. Душа моя замерла: о сейчас, сейчас!.. А между тем голова Шутикова по-мфусиански запрокинулась, щеки надулись, он даже привстал на носки, всего себя отдавая звуку, но как раз звука-то и не было, точь-в-точь, как в нашем солдатском клубе почти на каждом сеансе. Ни единой нотки не донеслось с горных высей до тюхинского слуха моего. Я точно оглох, как тогда, в Тютюноре, где подполковник Копец, заподозрив в моих струпьях малярию, обкормил меня несусветной хиной…