И еще стоял бы век я, просыпу не зная но тень метнулась по небу ночная, и Сыч уселся бронзе на плечо! И я, очнувшись, опознал его по хищному такому крючковатому клюву, по стеклышкам пенсне, что вдруг взблестнули, по холодку, что побежал за ворот…
Я опознал его и отшатнулся: не может быть!.. И нетопырь ночной когтем железным скрежетнул по бронзе и ухнул! И кивнул мне: «Гамарджоба!»
— Но где же правда?! — задохнулся я. — Где справедливость высшая?! Неужто и в новой жизни филинствует филин, и бронзовеет бронза?!
И в ответ пернатый живоглот пенсне поправил и ухмыльнулся: «Кто не слеп, тот видит!..» И то ли кровь дурная, то ли хмель ударил мне в башку и я воскликнул, грозя Тирану хлипким кулачишком:
— Ужо тебе!..
И бронзовая длань о ужас! — три перста в щепоть смыкая, как для знаменья крестного, за шкирку Клубочек мой вдруг цопнула и к трубке величественным жестом поднесла.
— Пык-пык! — сказали бронзовые губы, и задымились бронзовые ноздри, и раскурилась бронзовая трубка, негаснущая сталинская трубка…
И я, похолодев, пустился прочь, виски сжимая, как Евгений бедный…
Но кто же знал, что бегу несть конца! И вот когда безумный мой Пегас, тараща бельма и оскалив пасть, ударил оземь кованым копытом, цоканья не воспоследовало: болотный чвяк раздался, грязный плюх, и дрызги полетели. И брезгухи заквокотали дрягло. И тогда, роняя волосье, теряя зубы, я сочинил, что нету в жизни счастья, что путь-дорога сгинула в омшаре…
— О что — та-та — с тобой? — воскликнул я, когда Клубочек, сквозь туман прожегшись, багряным светом багно осветил, и хлябь в ногах захлюпала кроваво. И что — та-та — с тобой, слеза любви, сбежавшая с ресницы ненароком, горючая моя?..
И фотолабораторно красный, уже остывающий, с двумя синюшными от бронзовых перстов — отметинами бедный мой Клубочек, светить пытаясь из последних сил, стрельнул искрою!..
Топлое болото на миг открылось вширь до горизонта… И умер я с тоски… Но мрак воскрес. И смерть прошла, как искренность проходит…
Теперь уже он тускло-красным был, как лампочка над выходом из зала. В ногах омшара хлюпала кроваво. И тьма была окрест, и пустота. И так молчали мы незнамо сколько, как лошади в ночном, понурясь в дреме. И вдруг раздался чур, и шур, и мур! И вздрогнул я, и догадался: крылья! И пригляделся, и увидел — брови, смурные брови по небу летят. Как птица, что крылами помавая, летит по свету, устали не зная, к закату славы поспешали Брови, такие дорогие наши брови и тыр, и пыр — кепчурку-то сними! — предмет надежды, веры и любови…
И я побег вдогонку за Бровьми. Восход, как печь на даче, пламенел над той болотной хлябью цвета крови. Чесала пуп кикимора бухая. А за спиною шарик плыл, вздыхая, и угасал, сердечный, и тускнел. И путь был прям, как через зал проход. И, строго по сценарию будясь, ошую бодро вскакивали с мест — неисчислимые птибрики, а одесную — бесчисленные переперденцы. Бурными, долгонесмолкающими аплодисментами приветствовали они пролет Бровей родимых, перелетных, взыскующих посадочного лба.
— Та-та-ти-та! — фальшивила труба.
— Стук-стук! Пук-пук! — и там и сям звучало.
И в лоб себя, как все вокруг, бия, — Тык-тык! Пык-пык! — воскликнул в рифму я, и устремился, хлюпая…
Омшара зачвякала. И я погряз, и обмер, и понял, что погряз, и грязну, грязну!.. По щиколотку грязну, по колено! И не хочу — но грязну, грязну, грязну…
— Так ведь тону же! — догадался я и на карачках выбрался из хляби и огляделся…
Утренняя смурь пласталась над грязотой непролазной. И слева были кочки, справа кочки, и чмокалки, и кваклые дрызгухи, и неумь неуемная впришлепку. Но не было, куда ни глянь, меня. И как на грех Клубочек потерялся, в трех соснах заплутал, поди, болящий, не дотянул до жизни предстоящей…
И тут во тьме зачавкали шаги, захлюпали, заплюхали калоши и Некто Без Лица, тощой и в шляпе, с гнилухою в руке, из забытья, светясь, как призрак, вышел. Тьма редела. Я деликатно кашлянул в ладошку.
— Тыр-пыр — семь дыр! — сказал. — А как на волю, где жизнь, где свет, где мир, где пир, попасть?
И человек в больших калошах замер, недоуменно осветил окрестность и, вдруг согнувшись вдвое, мелким смехом рассыпался:
— Э-хе-хе-хе! На волю?! На во-олю?! И-хи-хи-хи-хи! Вы где?..
— Я тут! — воскликнул я и в грудь бубухнул, что было сил.
— На волю?.. Тэк-с, тэк-с, тэк-с! — сказал он, озираючись уныло. — Вы где?.. Ау-уу!..
И человек в калошах полез в карман, и вытащил оттуда серебряный свисточек милицейский.
— На волю, говорите? — повторил он. И, облизав небронзовые губы, заливисто и громко засвистел!..
И тут сталося диво-дивное, чудо-чудное сквозьпробежное!
— Дэржы! Бэры! Хватай яхо, в натурэ! — раздался за кустом знакомый голос. И прямо на меня, живуч, как смерть, помчался незабвенный Безымянный уже седой, с лампасами на бриджах, в ночной рубахе, в тапочках домашних, и с сигаретой «мальборо» в зубах.
— Горыть в сэрдцах у нас! — заголосил он, мослы раскинув. И в ответ болото забулькало, взбурлило, засмердело, заквакало, зачвякало, взнялось!
— Держи его! Бери! — завыла хором несметная толпа переперденцев.