Но после цитирования (фактически самого себя) Станислав Юрьевич вдруг снова вспоминает обо мне в следующем контексте:
Весьма некорректная постановка вопроса, потому что и я мог бы сказать: «Неужели он, Станислав Куняев, более прав в данном вопросе, чем я, выстрадавший…» и так далее. Мог бы сказать, но не скажу, потому что — увы! — страдания не в счет, поскольку знал людей, погибших в страдании за идеи настолько вздорные, что о них и говорить неприлично.
«Римская-Корсакова умерла за год до публикации романа», — пишет С. Ю. Куняев. Но за год до публикации (то есть в 1990 году) он и сам не знал о существовании романа. Именно в это время мы были в Америке, где я ему и рассказал… И повторюсь: в том романе, который попал в КГБ во время обыска у моего друга Игоря Николаевича Хохлушкина, никаких публицистических приписок не было, и если автор романа умерла в 1990-м, то авторство приведенного С. Куняевым текста следует искать в другом месте.
Начало 1990-х — то было наисмутнейшее время за все годы новой русской смуты. Русский парламент почти единогласно голосует за развал… Миллионы русских на Украине голосуют за самостийность… К суверенитету рвутся лидеры, которые этого слова выговорить не могут… Тысячи безызвестных и прежде безынициативных объявляются в роли криминальных «экономических пассионариев»… Русские патриоты-литераторы, вдруг возжелавшие политической роли, с треском проваливаются на выборах — причем все: простота и конфетообразность демократических лозунгов выигрывают в сравнении с кашеподобной советско-постсоветской патриотической пропозицией…
Как говорится, на все сто я не рискну утверждать, что нас не ожидают более трагические события, но если, не дай Бог, случится… То все же будет схватка идей, уже «отстоявшихся» в смуте.
Что же до самой смуты, то, несмотря на некоторую, весьма видимую заданность, новая книга С. Куняева эту всеобщую «смятенность» воспроизводит добросовестно и убедительно, чем и особенно ценна. Страницы о событиях 1991-го и 1993-го интересны каждой строкой, поскольку в критических эпизодах истории с наибольшей полнотой раскрывается душевное состояние как непосредственных участников событий, так и неучастников.
И без того известно, а воспоминания С. Куняева это подтверждают, что в 1991-м, в отличие от 1993-го, поклонники «великой советской цивилизации» имели реальный шанс на реванш. Реальный, разумеется, только в пределах условно сослагательного наклонения. Они им не воспользовались. И не потому, что испугались, хотя, возможно, кто-то и испугался. Но и испуг здесь вторичен. Первичен тот факт, что и они, советские патриоты, были равноправными микробоносителями смуты.
Стоит только перечитать личный «план борьбы» С. Куняева с «перестройкой»…
Именно потому познавательной цены не имеют оценочные суждения С. Куняева, положим, о событиях ГКЧП — что он в дневнике записывал да какие интервью давал. Цену имеют только поступки. А они в вопиющем противоречии с суждениями. Лично автора воспоминаний это никак не компрометирует, но лишь свидетельствует о душевном состоянии — оно было далеко не столь однозначным, как нынче хотелось бы его видеть мемуаристу.
Вспомним: автор мчится в Москву, узнав о «перевороте». «На душе было радостно (неужели кончается горбачевское гнилое время?!) и тревожно… Зачем такая громада стальных чудовищ?»
Менее добросовестный человек наверняка умолчал бы о сем противоречии чувств.
Или вот еще один чрезвычайно характерный эпизод, о котором кто-нибудь другой (но не С. Куняев), скорее всего, умолчал бы.
Поняв уклонение писателей-патриотов от поддержки гэкачепистов как молчаливую капитуляцию, противная сторона (во многих отношениях очень даже противная) решается с наскоку лишить писателей их коллективной собственности. Писатели не поддаются, сопротивляются и вроде бы побеждают. Но в победе не уверены. И что же они предпринимают?
Там съехались на конгресс
То есть — злейшие враги «советской цивилизации». Но далее!