Читаем Без заката полностью

— Покажите. Седая?.. Бедная вы девочка! — и Вере показалось, что он сказал «бедная дурочка». — Вы думаете, молодость что-нибудь значит? Вы, может быть, гордитесь, что молоды? Конечно, это было бы естественно, я не обольщаюсь насчет вашего ума. Но разве молодость кого-нибудь когда-нибудь покоряла? От чего-нибудь удерживала? Есть такие вещи, за которые всю вашу молодость отдать не жалко. Вы что, рассердились?

Она вскочила, ломая в пальцах спичечный коробок.

— Какие вещи? — спросила она жадно из угла комнаты.

— Простите, не буду больше. Я только хотел сказать, что все искры, все так называемые безумные минуты в зрелости уже не нужны; хочется длить… Вы слышали когда-нибудь такое слово, голубушка? Длить. Запомните его. Хочется только одного: прочности, уверенности, что счастье, которое сегодня со мной, будет со мною и завтра, и послезавтра. Хочется, чтобы та, которая со мной рядом (или во вне) — была бы навеки моя, безраздельно моя, наяву и во сне моя, и пусть так, как хочу этого я, хочет этого и она. Разве молодость этого ищет?

Вера стояла, скрестив руки на груди, и не смотрела на Дашковского. Она боялась прервать его.

— А себе вы оставьте афоризмы касательно измен, ревности, страсти и прочего, — сказал он, уминая в пепельнице очередной окурок. — Кидайтесь во что хотите, куда хотите, к кому хотите.

Он поднял глаза: она смотрела на него.

— Или сидите смирно, ждите своей участи.

— Нет, пожалуйста, перестаньте так говорить со мной. — Она перевела дыхание. — Скажите, если можете, взаправду, что мне делать?

Он не спеша встал, сунул руки в карманы, поднял плечи и отошел еще дальше, в дальний угол комнаты, и оттуда сказал, с чем-то стариковским, грустным в лице:

— Стареть.

Она готова была сорвать у него с губ это слово. По диагонали через всю комнату, она смотрела ему в глаза. «Еще, еще», — хотелось ей просить его, чтобы он объяснил ей, научил ее.

— Вы только не уходите, — пробормотала она, — подождите. Еще рано…

Они одновременно посмотрели в окошко. В дыму они двигались по комнате, как под водой. Дым клубами вился над ними от каждого их шага. За окном воздух начал тускнеть. Облако плыло на них, сперва розовое, потом багровое, плыло и не могло проплыть, пока не погасло. Потом по холмам, видным далеко-далеко, побежали огни, глубже и гуще стала небо. Они ходили по комнате, бесцельно и долго, не мешая друг другу и не задевая мебели, которой было немного. Дашковский говорил, и Вере казалось, что она наклонилась над ручьем, бегущим мимо ее лица, и губами зачерпывает его жгучую прохладу. Она слушала. О чем говорил он? О любви, об утраченном счастье, о незаменимости, о воспоминаниях, о власти одного человека над другим, об ушедших годах. Он говорил теперь без прежнего враждебного к ней снисхождения. Он сидел опять в кресле, с чашкой чая в руке, перевалив через долгие часы беспамятного разговора, возвращаясь минутами опять к тому, за чем, собственно, пришел.

— …вот здесь что-то подле рта и вокруг лба; но взгляд совсем чужой, теперь я вижу, взгляд у вас не тот, и руки совсем незнакомые. — И он, поймав эти незнакомые руки, рассматривал их и отводил от себя.

Когда Дашковский погасил последнюю папиросу и встал, в комнате ничего не было видно от дыма и мрака. Дашковский вынул из жилетного кармана старые часы: семь часов.

— Следующий раз, когда я приду, — сказал он, выходя в прихожую, где Вера зажгла свет, — надо будет поставить будильник, чтобы это продолжалось не так долго. — Она с усилием улыбнулась. — В следующий раз не я, а вы расскажете мне о себе всякие интересные вещи.

Она кивнула в знак согласия. Никаких интересных вещей она не могла ему рассказать — ее жизнь показалась ей сейчас цепью случайных и совсем не ярких ошибок. Может быть, что-то и несла она в себе, что было похоже на «вне» Дашковского, но такое маленькое, безымянное, какое-то зернышко, похожее на веснушку на носу у Сама, на слезу Александра Альбертовича, — его можно только прятать, рассказать о нем нельзя. Рассказать — прежде всего, было бы очень длинно, надо было бы назвать тогда одну фамилию — не через «о», через «а»… Она закрыла за Дашковским дверь, постояла немного, потом вернулась к окну, и так и не отворив его, села перед ним в темноте, смотрела на давно почему-то невиданные, какие-то забытые звезды, и думала, сложив на коленях руки.

И что-то сквозь всю ее разбушевавшуюся душу поднималось в ней медленно и успокоительно. Это было сознание, что она уже не была тем голодным существом, которое задрожало когда-то от безрадостного чувства к Александру Альбертовичу; она за эти последние месяцы успела грубо, наспех, но насытиться — плохо она это сделала, при возвращении к этому что-то начинало в ней ныть; но кое-как она насытилась, и теперь у нее была возможность перевести дух, что-то обдумать, решить…

XXI

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже