Скверно и муторно сейчас на душе было, ругал он себя нещадно, слепоту свою ругал, дурость свою, нет, не дурость, безответственность, разгильдяйство. Он же долг свой не исполнил, соучастником преступления стал. Он боялся опорочить хорошего человека, который в данную минуту виделся ему уже не добродушным и открытым, а хитрым, злобным, мерзко усмехающимся, а вышло так, что опорочил, очернил самого себя. Мохов готов был сейчас идти к начальству молить о прощении, доказать, что не все еще потеряно, что положение можно исправить. Он вскинулся уже было с кресла, шагнул к двери, но отчетливо вдруг представил себя рыдающим в ногах у Симонова и остановился, повернул обратно, сел за стол, достал чистый лист бумаги, торопливо вывел: «Рапорт», потом ударил кулаком по столу, так что дырокол и пепельница подпрыгнули со звоном, отбросил ручку и откинулся на спинку стула. Если он изложит в рапорте с начала до конца свои действия, то его, наверное, отстранят от дела. Нет, нельзя, чтобы так произошло. Он должен сам исправлять свою ошибку, он должен сам изобличить преступника. Это его дело! В таком случае… надо написать анонимку. Мол, такой-то и такой-то занимается тем-то и тем-то. Да, но о записке и показаниях Юркова он написать в анонимке не сможет. Что же остается? Наговор. Дядю Леню вызовут для приличия, побеседуют с ним и отпустят. И он затаится, обрубит все концы, и тогда к нему не подступиться. Если это все-таки он вступал в контакт с Росницкой. Не был еще Мохов до конца уверен в непричастности дяди Лени. Нет, не будет ни анонимок, ни рапорта. Он все сделает сам. Он решил. Мохов огляделся по сторонам с любопытством, с интересом, будто впервые видел свой кабинет. Заприметив зашторенные окна, поднялся, рывком раздвинул занавески. Было еще светло, но ясно ощущалось, что день кончился. Наступали сумерки. Деревья, машины, дома, люди — все словно обмакнулось в оранжевый отблеск заходящего солнца. Грустное время суток. Уже не день, и еще не ночь, так, серединка на половинку, оно продолжалось обычно летом всего час, а может, меньше. И почему-то тоскливо всегда становилось в этот час, просто так, без всякой причины, даже когда у тебя все хорошо. Но печаль эта не раздражала, наоборот, умиротворяла, успокаивала. Мохов, надолго замерев, стоял перед окном и пришел в себя, лишь когда в двери заворочался ключ — пришла уборщица.
Засыпая, он надеялся, что утром события последних дней покажутся не такими уж удручающими. Ведь сколько раз случалось, что горечь от произошедшего с тобой вчера или несколько дней назад в одно прекрасное солнечное утро рассеивалась, как робкий дымок от погасшего костра.
Проснувшись разом, словно от толчка, он некоторое время прислушивался к своим ощущениям и наконец понял, что это утро облегчения ему не принесет.
Хорошо, что жена ушла так рано, она уехала по делам в Красноярск, и не надо было хотя бы с утра искусственно улыбаться и старательно кивать, делая вид, что слушаешь ее. Сейчас необходимо собраться с силами и подготовиться к сегодняшнему дню. Пока эта чертовщина не закончится (хорошо или плохо — уже все равно, лишь бы кончилась поскорее), он будет теперь готовиться к каждому дню. Если раньше усилий для того, чтобы в хорошем настроении идти на работу, не требовалось, то теперь…
Зарядка, утомительная до пота, колкий, горячий душ, кофе, совсем немного, — он любит запах дымящегося кофе. Сигарета. Полминуты перед зеркалом. Улыбка. Плохо. Жалкая и неестественная. Так, еще раз. Уже лучше. Еще. Совсем хорошо. Теперь можно идти.
Сразу после пятиминутки Пикалов отправился в отдел сельского хозяйства. Надо было осторожно выяснить все возможное о Куксове. Как характеризовался по работе, с кем был наиболее близок, может быть, кто-то знал о его родственниках, друзьях. Хорева Мохов послал опросить соседей Куксова, любая мелочь могла пригодиться для его розыска.