Чернота поглотила комнату, света больше не было. Он был совершенно спокоен и даже улыбался. И тут густая чернота исчезла вмиг, горячий солнечный свет ударил в глаза, и Мохов очутился в своем кабинете. Ничего там не изменилось: столы, стулья, сейфы стояли на своих местах, со стены все так же строго смотрел Дзержинский, окно было распахнуто, и свежий утренний ветерок осторожно трогал шторы. Он жив? Ничего не произошло? Обман? Розыгрыш? Зачем? С какой целью? Стены кабинета стали вдруг расплываться, терять очертания, потом, пропали совсем, и оказалось, что Мохов вновь сидит в той же самой пустой, неуютной комнате, только теперь она светилась большим окном. Он встал со стула, подошел к окну, выглянул, увидел много спешащих по улицам людей, много зелени и солнца. День начинался с яркого безмятежного утра. Но ни утро, ни солнце, ни люди не радовали его. Ему все казалось угрюмым и серым. Ему уже не хотелось жить, незачем…
Проснулся разом, как от удара. Неторопливо оторвался от теплой постели, свесил ноги на мягкий, ласкающий ковер. Поморщился, с силой потер виски, но бесполезно — сон еще жил в нем, не исчез, не забылся, как обычно. Опять он видел темную холодную комнату, себя на стуле посередине, маленькое оконце, только чувство страха ушло, остался горький, тошнотворный осадок.
Мохов встал, хрустко потянулся, оглядел комнату. Жена ушла, на ее половине постели гордо пузырилась аккуратно взбитая подушка. Она очень любила такие вот взбитые, пухлые подушки, так в деревнях взбивают, чтобы украсить кровать. Откуда это у нее? Мохов шагнул к окну, распахнул створки, с шумом втянул в себя свежий, прохладный воздух, на мгновение залюбовался ласковым солнечным утром, а потом враз вдруг все перевернулось, и утро показалось мрачным и солнце холодным, неприветливым, враждебным, опять поплыли картинки сна. Наваждение, бред. Он спал всегда без снов, а если и снилось что-то, то по утрам напрочь исчезало из памяти. А этот сон он помнил до мельчайших подробностей. Самый отвратительный сон за всю его жизнь, и он помнил его. Прохладный душ, бивший по телу упругими, колкими струями, на некоторое время успокоил его, помог отогнать прочь назойливые воспоминания. Но в комнате вид открытого окна опять сбил настроение.
Выходит, что пустота его теперь ждет, там, впереди, в будущей жизни, если не прервется она, жизнь эта, если он сам не прервет ее. Он опять, как и вчера вечером, в один миг похолодел от такой мысли, нелепой, ненужной, чужой, не его мысли. Хотя, впрочем, может, и впрямь правду сон поведал, ту самую, которую он так тщательно скрывает от себя, оберегая душевный покой, комфорт? И совсем он один, и никому он не нужен, если и уважаем, то постольку, поскольку человек все же, не таракан, не букашка какая. И больше от него вреда людям, чем пользы, зла больше. И ничего достойного он в этой жизни не совершил, разве что несколько десятков отщепенцев за решетку пересажал, так это и без него сделают, найдутся те, кто это будет делать лучше. Так что и получается, что за бортом он, вне игры. И незачем суетиться, казниться, терзаться, приставил ствол к виску — и готово…
Мохов рывком захлопнул створки окна, ожесточенным ударом вогнал щеколду в паз, склонился над широким подоконником, потряс остервенело головой, сдерживая стон, хлопнул что есть силы по подоконнику ладонями, выпрямившись, отвернулся от яркого стеклянного прямоугольника — не мог он смотреть в окно, снова сон возвращался — и шагнул вон из комнаты. На кухне ухватил с плиты пузатый массивный чайник, поднес носик ко рту, чертыхнувшись, с грохотом отбросил его обратно — кипяток обжег губы. Глотая воздух, повернулся к кухонному столу, увидел посередине квадратный листок бумаги, раздраженно схватил его, прочел: