А в гардеробе, когда я одевался, он ко мне подошел:
— Г-гия, ты меня не узнаешь? Я К-козленок...
Мы выпили по сто грамм и больше никогда не виделись.
И еще одно воспоминание, связанное с джазом.
Иногда в наш школьный оркестр удавалось залучить трубача. Чарли было девятнадцать лет. Маленький, щуплый, длинноволосый, одетый по моде сорок восьмого года — туфли на толстой каучуковой подошве, брюки дудочкой, пиджак почти до колен, зеленая широкополая шляпа, — Чарли был великолепным трубачом. Но его ни в один оркестр не брали, потому что Чарли играл только джаз. В руках у него всегда был футляр с трубой. И он охотно вынимал ее по первой же просьбе. Встретишь его на улице Горького или в клубе железнодорожников, попросишь: «Чарли, сыграй», — он тут же достает трубу, вставляет мундштук и начинает «Сан-Луи блюз»... Играл минут пять — пока не подбегали дружинники и не утаскивали Чарли в милицию. При мне так его уводили раза три.
В тот день я проснулся в пятом часу. Уже светает — в начале июня в Москве светает рано, — тихо, даже воробьи еще спят. И вдруг слышу — еле-еле, очень тихо — звук трубы, «Сан-Луи блюз». Я оделся, вышел. На улице — никого. Прошел переулок, вошел на звук через арку во двор. На третьем этаже в окне — Чарли. Голый по пояс, в шляпе на глаза. Играет на трубе с сурдинкой. Странно, но звук, когда я подошел, не усилился — такой же тихий.
— Что, Чарли, не спится?
— Влюбился...
И я ему позавидовал — у меня все было иначе...
В апреле сорок второго Валико Глонти из соседнего переулка (ему было пятнадцать лет) безнадежно влюбился в красавицу Лейлу из нашего переулка, в которую были влюблены все. (Я жил тогда в Тбилиси у Верико.) Валико писал стихи о своей первой любви и читал их инвалиду финской войны, безногому сапожнику Вартану, у которого работал подмастерьем. Вартан слушал стихи, слушал... А потом решил:
— Стихи — это для уха. А я тебе сделаю для глаз.
И пошил Валико ботинки с каблуками из плексигласа, и в каблуки вмонтировал лампочки на батарейках. Наступаешь — лампочка зажигается.
Когда стемнело, Валико стал ходить по нашему переулку под окнами Лейлы туда-сюда. Ходит, а каблуки мигают. Очень красиво! И Вартан тоже прикатил на своей тележке, любовался издалека. Но недолго Валико ходил. Бабушка Лейлы вышла на балкон и накричала на Валико:
— Ты зачем, идиот, тут своим светом мигаешь? Хочешь, чтобы на наш дом немцы бомбу скинули?! Убирайся, чтобы я тебя больше не видела!..
(Во время войны Тбилиси не бомбили, но немецкие самолеты иногда летали над городом и зенитки постреливали.)
А потом в мастерской, когда Валико, с трудом сдерживаясь, чтобы не заплакать, вынимал лампочки из каблуков, Вартан сказал:
— Были бы у меня ноги, я бы по десять лампочек на каждую сделал! И плевать мне было бы на любовь. И на первую! И на последнюю!
...Она каждый день ходила через наш двор в булочную за хлебом. Она была... Даже описать ее не могу. Она была как мечта. Я долго собирался и, наконец, отважился познакомиться. Как это делается, я видел в кино.
— Девушка, который час? — крикнул я ей вслед.
— Дурак, — сказала она, не оглядываясь.
Мне было шесть лет, а ей — девять.
После «Сережи» следующий фильм снимать было страшно. Конечно, хотелось такого же успеха, призов на фестивале, статей в газетах... Но я понял: буду рассчитывать на успех — вообще никогда ничего не сниму. Не надо думать о результатах. Надо снимать то, что самому нравится и за что потом не будет стыдно.
И я взял в Первом объединении сценарий Виктора Конецкого «Путь к причалу».
Конецкий жил в Ленинграде и приехал в Москву для подписания договора.
А вечером он должен был прийти ко мне домой — знакомиться.
Виктор Викторович Конецкий невзлюбил меня сразу: я встретил его босой и с подвернутыми штанами. Был приготовлен обед, на кухне был накрыт стол... Но я обещал маме натереть пол и не рассчитал время.
А Конецкий решил, что это пренебрежение зазнавшегося столичного киношника к неизвестному (тогда) автору.
Но это еще не все. Еще больше он меня возненавидел, когда мы заговорили о сценарии и я сказал, что история его героя, боцмана Россомахи, — для меня не главное, меня больше интересует настроение и антураж. А Конецкий, штурман дальнего плавания, написал о реальном событии, в котором участвовал сам. И боцман тоже был списан с реального человека. И именно о боцмане, об этом нелюдимом, одиноком моряке написал он свой сценарий.
Я Конецкого возненавидел позже, когда два с половиной месяца вынужден был каждое утро слушать, как он поет (два с половиной месяца мы провели в одной каюте, — изучая материал к фильму, шли на сухогрузе «Леваневский» по Северному морскому пути). Пел он фальшиво, гнусным голосом, всегда одну и ту же песню... А не петь Конецкий не мог — это вошло у него в привычку.