– Я не подписал ни одного протокола, ни в чём не признался. Стоял на своём – не виновен, и точка. Да и в чём мне признаваться? Я чист перед советской властью, даже и в мыслях не было ничего такого. Да и с какой стати мне с ней бороться, если я сам же её устанавливал, по лесам с винтовкой шастал, спал прямо на снегу и чудом не погиб. А эти все, которые теперь руководят, где они тогда были?.. – Он испытующе посмотрел на собеседника, но тот ничего не ответил. – Три года меня мурыжили на следствии, – продолжил Пётр Поликарпович. – Три следователя сменилось за это время. Начальника областного НКВД сняли, затем второго – обоих расстреляли. А я всё сидел, никак не могли решить, что со мною делать. Потом дали по ОСО восемь лет и отправили сюда.
Александр Иванович испустил вздох, лицо приняло глубокомысленное выражение. Он медленно кивнул, думая о своём:
– Не признались, значит. Понимаю. Только, видите ли, в чём дело, у нас в Минске в тридцать седьмом расстреливали всех подряд – и признавшихся, и ничего не подписавших. Я тогда сидел в минской внутрянке на Комаровке. У нас там каждую ночь расстреливали – внизу, в подвале, – а трупы увозили на грузовиках. Помню, двадцать девятого октября взяли из камер сразу человек двести и всех тогда же и кончили, никто назад не вернулся. И на этап никто из них не ушёл, мы бы знали. Я тоже готовился к смерти, но меня почему-то не тронули. Я многих знал из тех, кого забрали в ту ночь. Там писатели были, журналисты, учёные – Валера Моряков, Михась Зарецкий, Миша Камыш, Алесь Дудар… Всех убили в ту ночь. Ведь до сих пор о них нет никаких известий! Ни от кого из них до сих пор ни письма, ни весточки. Уж я знаю. Да и все мы знали там, на Комаровке, что внизу по ночам расстреливают нашего брата. Такое ведь не скроешь. Надзиратели нас постоянно пугали расстрелом. Да мы и сами слышали, как стреляют, и крики тоже было слыхать. В тюрьме ничего не скроешь.
Пётр Поликарпович молча выслушал этот рассказ.
– Да-а, – протянул он раздумчиво. – У нас в Иркутске то же самое было. И тоже всё шито-крыто. Постреляли людей, и концы в землю. А ведь ответить за это всё равно придётся. Как вы думаете?
Собеседник замер на секунду, потом слабо улыбнулся.
– Да, ответить придётся. Сколько верёвочке ни виться, а конец будет. Только вот доживём ли мы с вами до этого конца, увидим ли, как всех этих гадов поведут на эшафот…
Последнее уже не было вопросом, а скорее констатацией факта. Дожить до того дня, когда темницы рухнут и свобода всех примет радостно у входа, никто и не надеялся. На Колыме были свои масштабы, своя шкала мер и ценностей. Планировать свою жизнь на год вперёд? Это и в голову никому не приходило. Дожить до будущей весны, до тепла – вот о чём грезили все заключённые – все, кроме ничтожного меньшинства, пригревшегося на тёплых местах вроде бань, каптёрок и складов. Остальные знали: жить им отмерено ровно столько, насколько хватит их стремительно убывающих сил. В золотых забоях сил хватало ровно на три недели – это было точно установлено, многократно подтверждено множеством примеров. Через три недели работы на износ здоровый крепкий мужчина неизбежно превращался в доходягу – полусумасшедшего, вконец обессилевшего человека, грязного и вонючего, больше похожего на зверя, чем на образ Божий. Оба они – Пётр Поликарпович и Александр Иванович – видели таких людей, и оба в любой момент могли примерить на себя эту роль. Оба понимали, что им несказанно повезло, что находятся в больнице, лежат в тёплой палате, а не среди мёрзлых камней у подножия безымянной сопки, слегка присыпанные песком и снегом, закиданные ветками стланика.