Товарищ Волохов с утра сидел в своём кабинете на третьем этаже Дворца труда, удачно расположенного почти в самом центре города (в этот кабинет он был переселён после ликвидации писательского правления). День начинался, как и всегда, с чтения местных и центральных газет. Передовицы «Правды» и «Восточно-Сибирской правды» создавали нужный настрой, придавали уверенности. Без этого трудно было разбирать очередные рукописи и составлять многочисленные планы писательских выступлений, публикаций, общих собраний и поездок на места. А ведь нужно было ещё писать собственные речи и статьи для газет. Ну и стихи тоже надо было сочинять, хоть это и давалось ему всё трудней. Прежняя лёгкость была утрачена навеки. Былая беззаботность, когда рука сама выводила строчки, а внутренний голос нашёптывал и подсказывал – только успевай записывать! – куда-то испарилась. Внутренний голос упрямо молчал, а рука вдруг страшно отяжелела. Обычная газетная статья давалась с трудом. Только и спасали эти самые передовицы, в которых были и готовые формулировки, и окончательные суждения, и рецепты решения всех насущных вопросов. Вот только к поэзии это не имело никакого отношения. Хуже того – поэзия в его сердце вдруг умалилась, истончилась, обратилась в пустоту – зови её к себе, настраивайся на какой угодно лад – всё будет бесполезно. Нет её! И верно, уж не будет никогда!
Всё это безотчётно чувствовал поэт Волохов, и чем дальше – тем отчётливее. Высокая поэзия покинула его. Если бы он был вовсе бездарен – всё было бы проще. Но он хорошо помнил это одушевление, эту волшебную лёгкость, когда тебе всё по силам, а душа летит среди звёзд – невесомая, бесплотная, вечная… Да, он запомнил это божественное чувство. Тем тяжелее было это казённое существование, этот мрачный кабинет с голыми стенами, эти ворохи бумаг и этот чёрный телефон на столе, издававший пронзительные и противные трели, и тогда нужно было уверенно брать тяжёлую трубку и говорить в неё твёрдо и веско, рубить окончательными решениями, без всяких полутонов, без лирики, без мистики и без этих самых звёзд. Волохов чувствовал себя как в капкане. Просвета не было. Жить не хотелось.
В такую-то минуту дверь вдруг распахнулась, и в кабинет уверенно зашёл военный – отличнейшие хромовые сапоги, синее галифе, коричневый китель, фуражка со звездой. На левом боку – кожаная планшетка на ремне, на правом – блестящая кобура с пистолетом. Волохов сразу весь подобрался, живо встал и прошёл к гостю. Он уже понял, кто перед ним. Знал и то, что этот худощавый мужчина с невыразительным лицом и сдержанными манерами может сделать с ним всё что угодно. Это ничего не значит, что он вежлив и глядит приветливо. В любой момент он может испустить печальный вздох и молвить с грустью: «Гражданин Волохов, вам придётся проехать с нами!» И он пойдёт, куда прикажут. Спорить и сопротивляться нельзя, это выйдет себе дороже. Пойдёт как миленький и покорно примет всё, что ниспошлёт ему судьба! Всё это Волохов безотчётно чувствовал. Он так и впился взглядом в непрошеного гостя. А тот неспешно осматривался и словно бы не замечал смятения хозяина кабинета. Да он уже и привык к такой реакции на свой приход. Куда бы он ни заходил, хоть в кабинет к первому секретарю горкома, – везде лица бледнели и вытягивались, а в глазах появлялось собачье выражение. Котин поначалу удивлялся, а потом стал принимать как должное. Ведь не его же лично боятся! В его лице боятся и уважают советскую власть. И это правильно. Без этого не было бы ни порядка, ни целеустремлённости и ни самой советской власти. Кто-то ведь должен руководить всем этим бардаком? Без руководящей и направляющей силы наступит хаос. Допустить этого нельзя.
Впрочем, Котин был человек незлой. Он даже интересовался поэзией, почитывал Пушкина с Тютчевым и считал себя образованным человеком. Знания его носили поверхностный характер и были обрывочны; он не понял главного в литературе, не усвоил (и не мог усвоить) её глубочайший нравственный урок. Но и всё же с ним можно было потолковать о правилах стихосложения и даже – о предназначении поэта (в свете последних решений партии). Зная всё это за собой, Котин предвкушал приятную беседу. Тут двух зайцев можно было убить: себя потешить и собеседника озадачить (то есть объяснить ему стоящие перед страной задачи и наивернейшие методы решения этих задач). А потом можно смело докладывать своему начальству об успешно проведённой работе среди писателей и проявленном при этом знании всех тонкостей и глубин новой пролетарской литературы.
Сев на стул и закинув ногу на ногу, Котин сунул руку во внутренний карман и вытащил серебряный портсигар с изящной резьбой. Ловко распахнул тяжёлые створки и предложил:
– Пожалуйста, угощайтесь!