Следующий год уже не был вереницей балов, вечеринок, спектаклей, бегов, гонок, стрельбы в голубей, охот и т. п., но подлинным лечебным сезоном. Взялись за реорганизацию ванн, гостиницы, словом, за строительство настоящего курорта. Доктор Венглиховский придумывал и предлагал совету много нового; если совет не соглашался, он писал Лещиковскому, а тот без колебаний проводил предложенное улучшение на собственные средства. Таков был неписаный договор.
Старик Лещиковский был вдовцом. У него были пасынки греки, которые выжимали его, как губку. Человек он был богатый. Историческая буря выбросила его на берега Босфора в одном рваном сюртуке и ботинках без подошв. Ему пришлось быть и грузчиком в порту, и метельщиком, продавцом европейских газет, агентом французского магазина, приказчиком, коммивояжером – и, наконец, он стал владельцем огромных магазинов, торговцем коврами, промышленником и т. д. В ходе этих событий его прекрасная фамилия подверглась сокращению, он назывался теперь – «Лес», это единственно возможно было выговорить в персидско-турецко-англо-французской торговле. Он и сам, бедняжка, называл уже себя старым «Лесом», склоняя это имя во всех падежах.
Лещиковский был сыном бедного шляхтича из-под Цисов. Еще в знаменитой воеводской школе города Кельцы он сдружился с Невадзкнм, с Венглиховским и Кшивосондом. Суровая жизнь и превратности судьбы навсегда оторвали его от родной стороны. Сын землевладельцев со времен прапрадеда Пяста, он стал купцом. Он работал часов по пятнадцать в сутки и никогда не позволял
Все эти «секретные кассы» забирал то первый встречный инженер, отправляющийся учиться, то художник, которому необходимо жить в Париже, то врач или техник (всегда изобретатель in spe[36]
) или еще кто-нибудь. И снова начинались специальные операции для наполнения образовавшейся пустоты. Так текли годы. Когда Невадзкий основал лечебное заведение в Цисах, которое, разумеется, не могло не оказать положительного влияния на судьбу всей округи, старый Лещиковский пробормотал: «Надо это поддержать» – и поддерживал по-своему, со своей, не железной даже, а стальной выдержкой и со своей детской доверчивостью.Спустя несколько дней по приезде в Цисы доктор Юдым получил из Константинополя огромное письмо. В этом письме старый эмигрант представлялся молодому врачу и вступал с ним в знакомство. Письмо было написано на ужасающем польском языке. В нем попадались английские, французские, греческие, болгарские слова, а зачастую и вовсе для Юдыма загадочные – вероятно, турецкие или персидские. В письмо была вложена фотография, кабинетная карточка старого Леса. Это письмо и этот снимок странно дополняли друг друга. Казалось, взгляд этих глаз говорит все то, что не могло вылиться в слова, все то, чего язык, искалеченный на службе деньгам, не в силах был выразить. Трудно было оторвать глаза от худощавого лица и от темных, пристально глядящих глаз. Мощно вылепленный лоб, большой нос и тонкие губы носили на себе печать отречения, несокрушимости и упорства. Юдым несколько раз перечитал это нелепое письмо и как-то удивительно свыкся с его стилем, словно признав его явлением не только нормальным, но и необходимым. Из отрывочных предложений, повторяющихся то тут, то там в письме, возникал образ этого далекого человека, то была настолько сильная личность, что казалось, будто он находится здесь, в этих местах, о которых говорит в письме. Он знал все в Цисах как свои пять пальцев и обращал' внимание молодого врача на ряд мелочей, которых тот совсем еще не заметил. В конце письма была просьба о фотографии и о том, чтобы Юдым часто, возможно чаще писал ему.