Я слушаю длинные эпические повествования о том, как Фельця «понравилась» инженеру на балу в Кельцах, как протекало «ухаживание», объяснение в любви, венчание, отъезд, рождение ребенка. В этих фамильных сагах Фельця неизменно является как бы героиней. Все это случилось с ней. Она уже свершила свое предназначение.
Теця – это больное место семьи. Она еще… никому не понравилась, а если и была объектом каких-то «ухаживаний», то о них не стоит и говорить, – все равно ничего не вышло.
С мыслью о Теце, с чувством к ней связана забота: «несколько тысяч наличными» и «приданое». Простодушная тетушка устраивает мне интервью: как я полагаю – лучше дать побольше наличными или вложить в «приданое»? Как я думаю? «Потому что вы там, на широком свете, имеете больше случаев видеть такого рода вещи, чем мы тут, по деревням. У нас тут по-разному думают. В окрестностях больше в обычае то-то и то-то в числе приданого не давать…» Тетушка полагает, что лучше всего вложить столько-то и столько-то в серебро, потому что «серебро – это уж на всю жизнь…» С каким чувством провозглашает она эту сентенцию! Я твердо стала на сторону серебра.
Бедная Теця сидит в Менкажицах и ждет. Все ее существо стиснуто с детства, словно деревянной колодкой, как нога китаянки. Теця улыбается, говорит, рассказывает, шутит, плачет – все по образцу тетушки и дядюшки. Дядюшка имеет обыкновение определять некоторые чужие ему явления термином «глупости» – или несколько мягче: «Наверно, какие-нибудь глупости!» – или (в лучшем случае): «Этого никогда раньше не бывало», опуская, возможно из вежливости, само определение: «Этих глупостей никогда раньше…»
И вот, Теця тоже пользуется этими оборотами. Иногда, когда я говорю что-нибудь кажущееся в Менкажицах странным, Теця быстро изучает взглядом выражение лица родителей и изображает на своем лице их улыбку. О мыслях и суждениях я уже не говорю, – они в точности таковы, как несколько десятков лет назад, когда тетушка Валерия была еще барышней и училась в Ибрамовицах. Теця хоть и живет в наши дни, собственно говоря, вылитая барышня времен Клементины Гофмановой, урожденной Таньской[77]
… Мир со своим добром и злом прошел за это время сотни миль, а в комнате Теци, примыкающей к спальне родителей и охраняемой с неусыпной бдительностью, всего несколько книг, и это – библиографические редкости, так называемые «хорошие книги». Разумеется, все та же неизменная Клементина, урожденная Таньская, переводы с английского… И среди всех этих прелестей лежат – о ужас! – стихи, ни больше ни меньше как самого Казимежа Пшервы-Тетмайера!Этот-то откуда здесь взялся? Конечно, он случайно заблудился, одолжили его у соседей «почитать». Тут он был прочитан и (льщу себя надеждой) получил порицание семейного суда.
И все же не избрала ли Теця лучшую участь, нежели я? Ох, наверняка лучшую!
Отчий дом, тишина, покровительство, это спокойствие, по которому я так вздыхала в Варшаве… Сквозь стену скуки сюда не пробиваются волнения, но вместе с ними не пробиваются и скорби. Здесь тебе не попадется в руки Овидий, не коснется слуха злое слово, не вонзится в тело, словно крючок, коварная мысль, не поразит неприкрытая нагота жизни. Здесь так тихо… Если и доносится из широкого мира какой-нибудь звук, то лишь как эхо оживленного разговора, происходящего за глухой стеной.
Но, милая моя Теця, если бы мне теперь пришлось выбрать твою участь (даже под крылышком моих родителей), – я бы ни за что не согласилась. Никогда! Я уже человек.
Сухая корка хлеба, но собственная; скромное будущее, но созданное собственными руками. По обе стороны одинокой каменистой тропы, по которой я иду, простирается, как необозримое хлебное поле, современный мир. Мой разум и сердце питаются культурой ныне живущего мира, в которой с каждым днем все возрастает элемент добра.
И я радуюсь этому росту, он придает мне силу. Он течет по жилам человечества, «как кровь по своим глубоким, невидимым теснинам».
Кладбище заполнилось могилами, его границы расширены, а прежние стены остались. Клочок песчаного взлобка у входа на прежнее кладбище обнесли едва отесанными жердями, и вот крестьянские желтые могилы уже ложатся рядами под этим еловым забором…
Ворота старого кладбища заперты. Никто, ни живые, ни умершие, уже туда не входит. Это место отдано тем, кто опочил много лет назад. Дранка в крыше, некогда защищавшей старые стены, прогнила и повыпадала. Только маленькие трухлявые стропила, словно мертвые кости, протягиваются к солнцу. Кое-где сверкает железной головкой бесцельно торчащий гвоздь.