Она возникла из сна. Ему редко снились сны, особенно новые, так что не составляло труда запомнить их все с дней детства. Тогда ему раз за разом снилось, что он летает. Мать говорила: растешь. Летал он с ветки на ветвь рослых деревьев, каких — он не знал, но чувствовал прикосновение трепещущей листвы к щекам. Деревья эти росли, скорей всего, на городских улицах или в скверах, потому что полеты происходили прилюдно. И окружающие были странно равнодушны к его птичьему таланту. Эта безучастность ранила, можно было подумать, что всем дано летать. А люди из снов летать не умели, так почему же ни один не удивился, не восхитился, не похвалил летуна? И обида на непризнание была так горька, что отравляла пьянящее чувство радости. В первые секунды после пробуждения он чувствовал в лопатках тающий след этой радости, но обида на тупость окружающих проникала в явь и становилась злостью.
В юности все редкие сны были стыдными. И очень схожими между собой. Он был с какой-то девушкой, иногда он угадывал во сне ее черты. Обычно то оказывались полузнакомые, а то и вовсе незнакомые соседские лохмушки, которые в яви не вызывали в нем и тени желания. Но сон наделял каждую из них томительной притягательностью и трогающей готовностью пойти навстречу его желанию. Неведомо, почему это происходило тоже посреди толпы, на восточном базаре, которого он сроду не видал. Он был совершенно голый, чего при своей дневной стыдливости вовсе не стеснялся, как не стеснялась и его деловито обнажавшаяся подруга. И почему-то им никак не удавалось устроиться, все время что-то мешало: то простыня, то какая-то тесемка, то откуда-то взявшаяся пола халата или пояс с кистью, или подушка. Наконец, когда исчезали помехи и должно было начаться блаженство, он просыпался на вздроге, успевая поймать лишь последнюю судорогу наслаждения, провалившегося в щель беспамятства меж сном и пробуждением. Потом долго лежал опустошенный, разочарованный, с тоской по девушке, которую мог бы без особого труда отыскать вживе, но это было ни к чему — очарованием ее наделял только сон.
Став взрослым, он совсем разучился видеть сны, пока не обрел цель. Тогда, обычно под утро, перед ним возникало что-то смутное из бормотания, криков, воплей и чего-то медленно рушащегося. Иногда это казалось подобием гигантской человечьей фигуры, иногда монастырской стеной, иногда небывало громадным деревом — оно падало кроной вперед, прямо на него, и он с захлебным воплем вскакивал с кровати.
За все дни его заключения ему ничего не снилось. Сон его был на редкость спокоен и глубок, как бывает, когда всласть наработаешься, выложишься до конца, и нет в тебе никаких желаний, беспокойств — великая умиротворенность и тишина.
И вдруг появилась эта женщина. Она сидела у его изголовья и вязала, у нее было немолодое, приятное, терпеливое лицо. Обычно ему нравились такие люди, ну, это, пожалуй, слишком, люди ему вообще не нравились, от них не было никакого толка, лишь помехи, дерганье и раздражение. Но поскольку без них все равно не обойтись, то он предпочитал тихих, скромных, незаметных, от которых нечего ждать.
Спицы ловко двигались в руках женщины. Это были маленькие руки с тонкими, длинными пальцами и миндалевидными ногтями. Аристократические руки, которым не шло вязальное крохоборство. Такой руке пристало подносить ко рту кофейную чашечку из прозрачного фарфора, листать страницы французского романа, предельное усилие — поставить букетик фиалок в китайскую вазочку. Корягин усмехнулся: при его знании светской жизни он легко найдет достойное применение рукам аристократической вязальщицы.
Но он занимался этой чепухой неспроста, ему надо было собраться с мыслями и решить довольно странную задачу: дело в том, что он чувствовал эти руки на себе, знал их осторожное прикосновение, ласкающую прохладу пальцев. Это могло присниться, значит, женщина возникла из его сна, материализовалась, так сказать… Что за чушь собачья!..
Отгадку подсказало раненое предплечье. Оно не болело, туго схваченное свежим, умело повязанным бинтом. Его раной кто-то занимался, пока он спал, но так бережно и нежно, что он не проснулся и не только не испытал боли, но едва не увидел юношеский сон с восточным базаром, мешающими тканями и покорным существом, прорывающимся к нему сквозь все преграды.
Не надо мистики. Эта женщина перебинтовала его, пока он спал, с отличным профессиональным умением, а потом присела к изголовью и стала вязать чулок. Наверное, она из этих… дам-благотворительниц, патронесс или как там их называют? Но откуда у нее такая умелость? Да ведь у них в моде со времен наполеоновского нашествия играть в сестер милосердия, толкаться в госпиталях, щипать корпию. Это так же обязательно для аристократки, как революционный кружок для курсистки, и так же не соответствует сути.