Йонаш спрыгнул со стула, на который взобрался в поисках угощения, и с гордостью выложил на стол пачку ванильных вафель и несколько пакетиков почти совсем выдохшегося чая. Он поставил вскипятить чайник, потом достал из конверта четыре принесенных Прокопом фотографии, и тот в общих словах объяснил, что ему хотелось бы.
Чай являл яркий пример того, что именуется «писи сиротки Хаси». Прокоп добыл из кармана куртки маленькую бутылочку рома и вылил ее в чашку. Выпив почти залпом этот грог, отдававший миндалем, бензином и пылью, Прокоп поднялся и прошел в ванную комнату. На бельевых веревках, натянутых над ванной, висели бумажные прямоугольники, на которых, как печальный антифон[13], повторялся один и тот же пейзаж. Затем Прокоп перешел в комнату, где Йонаш разбирал свои работы. Тот покопался в коробках и ящиках и протянул Прокопу довольно толстую пачку фотографий. Прокоп разложил их на полу и, опустившись на четвереньки, принялся ползать среди этой россыпи изображений.
То были сплошь натюрморты — картофелины, груши, виноградные гроздья, перцы… Йонаш фотографировал их такими, какие они есть, положив на деревянный стол, а то и просто на землю, не пробуя даже мало-мальски приукрасить эти самые обыкновение фрукты и овощи какой бы то ни было бутафорией или световыми эффектами. Вся серия была выдержана в черно-белых или, верней сказать, в серых тонах. Тут были представлены все оттенки серого — от самого темного до самого светлого. Каждый плод, каждый овощ был сгущением серого цвета, плотным растительным камнем, на поверхности которого вершился переход от шелковистости к шероховатости: плоды, сформировавшиеся из нечистот земли и нечистот веков, овощи, выросшие в пустотах почвы, засеянной долгим, безмерно долгим сном мертвецов. Тысячелетиями сна.
Кому предназначалась эта пища земная? Кого она должна была напитать — живых или мертвых? Все эти овощи и фрукты, окруженные серым ореолом приглушенного света, изваянные из безмолвия, глины, пыли и камня, были похожи на куски вулканического шлака, выброшенного извержением какого-то таинственного вулкана, сокрытого глубоко под земной корой. Некоторые картофелины напоминали отшлифованные булыжники, несколько груш — сглаженные, вздувшиеся куски кремня, цветная капуста — зернистые камни с выпирающими кристаллами цвета мела, а перцы смахивали на массивные стальные отливки. А между тем, работая с ними, Йонаш ничего не убавлял и не прибавлял; он просто долго их рассматривал, а потом клал на деревянную столешницу, на край покрытого пылью или мокрого от дождя подоконника, а иногда в грязь или на ледяную изморозь, хватал фотоаппарат и ловил тот образ, какой виделся ему. А видел он именно так, без всяких прикрас, и запечатлевал свое видение.
В этой серии натюрмортов не было букетов, имелся всего один-единственный цветок. Полуоблетевший пион. Вазой ему служила стеклянная молочная бутылка. Бутылка была немытая, на дне по окружности стенок остался желтовато-белый осадок, а сами стенки были чуть затуманены млечно-белым налетом. Казалось, будто эта случайная, импровизированная ваза сделана из тончайшего фарфора или даже из просвечивающего перламутра, а несколько еще не опавших лепестков на стебле, торчащем из горлышка, были такой нежной, бархатистой белизны, словно стебель выпил все молоко и вскормил, окрасил им нежный этот цветок. При взгляде на опавшие лепестки чудилось, будто они прямо на глазах истаивают, такие они были невесомые, переливчатые. То был самый трогательный цветок, какой только можно себе представить, и белизну его подчеркивали завихрения тени, обвивавшие все вокруг.
Пион, такой, каким его увидел Йонаш, источал даже не аромат, он испускал вздох, и это был вздох его растительной души. Вздох существа, смирившегося с утратой силы и красоты, отказавшегося от всего, чтобы отныне жить одним лишь забвением себя, одним лишь самопожертвованием, в неведомом, в безмолвии, в исчезновении. То был самый смиренный, самый кроткий цветок, какой только может существовать на свете; воистину, воплощенная цветочная молитва.
Натюрморты сменились пейзажами — полями, проселочными дорогами, берегами рек, болотами. Взгляд Йонаша постепенно перемещался с единичного на множественное, однако строгая скупость видения оставалась прежней, хотя, пожалуй, оказывалась еще более ошеломляющей. Возникало, и это самое главное, ощущение, будто материя в ускоренном темпе разлагается; от всех этих пейзажей оставалось впечатление, что они на пороге исчезновения, что они вот-вот развеются в едком разрушительном тумане. Материя — неважно какая, минеральная или растительная, — распадалась, становясь кишением бесконечных точек, мягкой щекоткой расплывчатых теней и зерен света, которые то там, то тут пронизывали тонким звездным мерцанием всеобъемлющий мглистый сумрак.